Все опять засмеялись, и в этот момент в дверях раздался голос:

— А тем временем ваши пальтишки, шляпки и зонтики грузят в грузовик. Двери-то не заперты.

В столовую вошел полковник Бородин. Он был в гражданском костюме — в просторном пиджаке и

вышитой холщовой косоворотке, брюки засунул в голенища сапог и походил так на председателя богатого

колхоза. Боже, как только она, Оля, могла позабыть о дяде Васе! Как это могло случиться? А он, когда она к

нему подбежала и бросилась на шею, сказал, смеясь:

— Известно, что добрым друзьям специальных приглашений на день рождения не посылают. Добрые

друзья сами должны о нем помнить. Сейчас еще тетя Катя приедет. Она за тортом отправилась.

— Зачем? Какие торты? — заволновалась Оля, отыскивая Бородину место за столом. — Тортов у нас

вполне хватает.

Бородин сел за стол. Олины друзья, которым она не раз рассказывала всякие его похождения, в том числе,

конечно, и историю того, как он был актером, смотрели на него с интересом, симпатией, некоторые просто с

восхищением.

— А батька где? — спросил Бородин.

— Папа у Федора Ивановича. Сказал, что не хочет нам мешать.

— Ерунда! Как это вам не мешать? Будем мешать! — Он ушел в кабинет и долго не возвращался. Он

куда-то звонил, кому-то что-то приказывал. Потом он сам отворил на звонок своей жене Екатерине

Александровне, несколько томной и, когда Бородина с нею не бывало, то и жеманной, актрисе местного театра

драмы. Вместе с ней он вернулся в столовую, шепнул Оле: “Закусок готовь! Сейчас еще троечку гостей

подбросим”. Но закусок готовить было не надо, потому что приехавшие вскоре Павел Петрович, Федор

Иванович и Алевтина Иосифовна, которые успели завернуть по дороге в магазин, привезли с собой еще добрую

порцию яств.

За столам к этому времени было уже так шумно, что пора было вносить организующее начало, иначе

гостям грозила опасность охрипнуть и оглохнуть. Коля Осипов предложил спеть.

— Вот правильно, товарищ секретарь райкома комсомола! — одобрил Федор Иванович. — Массовое

мероприятие сплачивает. Узнаю боевого организатора.

— Ну, а что же еще придумать, Федор Иванович? — Коля Осипов смутился. Он никак не ожидал, что

когда-нибудь окажется за одним столом с секретарем райкома партии, да еще будет с ним чокаться рюмками.

— Да нет, правильно, правильно. Мы это твое предложение сейчас утвердим и запротоколируем. А что

споем-то?

— Давайте студенческую прощальную! — крикнула Тоня Бабочкина, у которой узкий шрамик шел через

щеку от уха к уголку рта — это был шрам войны. Тоня маленькой попала с матерью в бомбежку. — “Город спит

уже давно”, — добавила она.

— Давайте.

За столом запели.

Станут уезжать друзья,

Наши песни увозя,

Провожать их выйдем на перрон.

И в далеких городах

Будут им светить всегда

Огоньки студенческих времен.

Песня была лирическая, и Павел Петрович с удовольствием отметил, что она нисколько не похожа на те

шумные песни, которые он слышал летом в пригородном вагоне. Эту песню знали только Олины друзья по

институту, остальные слушали и старались подпевать, большей частью — невпопад.

Потом еще пели — и все студенческое. Павел Петрович, Бородин, Екатерина Александровна, Федор

Иванович и Алевтина Иосифовна ушли в кабинет. Варя сидела в столовой за столом, одинокая, бледная; она не

выпила ни глотка; у нее холодело сердце и горела голова. Она чувствовала себя за этим столом чужой, никому

не нужной, глупой со своими идиотскими страданиями, нелепой. Но она не могла подняться и уйти, у нее не

было сил для этого, она сидела, пригвожденная к стулу.

Неловко чувствовал себя в незнакомой компании и Виктор Журавлев. Он неотрывно следил за Олей и

ревновал ее ко всем, к кому она присаживалась, кому шептала на ухо, обняв за плечи рукой. Журавлев только и

ждал того, как бы поскорее закончился этот страшный для него вечер.

Нина Семенова о чем-то очень старательно упрашивала своего толстого студента. Развалясь на стуле, он

принимал позы восточного принца и отрицательно мотал головой. Наконец Нинины мольбы были, видимо,

услышаны, — она постучала ножом о тарелку и сказала:

— Сейчас Стасик споет одну замечательную песенку. Просим!

Раздались хлопки в ладоши, и великовозрастный Стасик запел, как дедушка Оли говаривал в таких

случаях, бланжевым голосом о том, что, мадам, уже падают листья и осень в багряном цвету, уже виноградные

кисти созрели в заглохшем саду, и вот вы мне дали слово, и я вас жду, как сна золотого. На что мадам отвечает,

что она уже никогда к нему не придет, потому что слишком долго собиралась.

Нина слушала своего певца с восторгом на лице, лишний раз утверждая правило, согласно с которым

каждой воробьихе кажется, что ее воробей не чирикает, а поет.

Потом запели партизанскую песню. Заслышав ее, из кабинета вышел Бородин, постоял в дверях,

подтянул. Когда песня была закончена, он спросил:

— А кто из вас, братцы, на рояле играет?

Вышла неловкая заминка. Нина Семенова сказала, что в детстве училась, но недоучилась, может только

гаммы. Толстый студент сказал, что умеет играть собачий вальс и еще фокстрот “Рассвет над Миссисипи”, и то

не очень, но, в общем, ребята в общежитии под его музыку танцуют.

— Эх, эх! — сказал Бородин и обернулся к дверям кабинета. — Федор Иванович! Выйди, дорогой мой.

Ты где музыке-то учился?

— Да ведь где? — ответил Макаров, появляясь в столовой. — В пионерских да в комсомольских

клубах… Сидишь там, тренькаешь одним пальчиком, пока не выгонят. — Он сел к роялю. — А что сыграть-то?

— Федор Иванович! — набралась смелости и попросила Варя. — Спойте, пожалуйста, про калитку.

Очень, очень прошу вас!

— Ну, девушка просит. — Бородин развел руками. — Нельзя. Федор Иванович, отказывать. Надо, надо

спеть!

Федор Иванович запел, ему помогали голосами Павел Петрович и Алевтина Иосифовна.

Отвори потихоньку калитку

И войди в тихий садик, как тень,

Не забудь потемнее накидку,

Кружева на головку надень.

Нет, ничего бы Варя не позабыла, нет, лишь бы вот так позвал он ее, лишь бы, лишь бы… Она бы птицей

прилетела в этот садик, ее никто бы не увидел и не услышал, только он, только он, он…

Варя не заметила, что поют уже не ее песню, что ее песня кончилась и на смену пришла другая. Пел

Бородин. Он пел грустное-грустное, а Федор Иванович подбирал для него музыку.

На опушке леса

Старый дуб стоит,

А под этим дубом

Партизан лежит.

Он лежит, не дышит,

Он как будто спит,

Золотые кудри

Ветер шевелит.

Перед ним старушка.

Его мать, сидит

И, роняя слезы,

Сыну говорит:

— Я ли не растила…

Я ль не берегла?

А теперь могила

Будет здесь твоя…

— Идет эта песня за мной всюду, — сказал Бородин, закончив. — Впервые услышал я ее среди ночи в

тысяча девятьсот сорок четвертом году в Кенигсберге.

Все умолкли. Тысяча девятьсот сорок четвертый год в Кенигсберге? У многих холодок прошел по спине.

Где же это среди ночи, страшной, военной ночи, в глубоком вражеском тылу советский разведчик слышал

партизанскую песню? Может, пели ее советские люди, которых вели на расстрел? Может, пленные в душных

бараках? Бородин не сказал, а расспрашивать его не стали.

Потом запели другую песню, которую начали старшие. Они пели:

Там, вдали, у реки

Засверкали штыки,

Это белогвардейские цепи.

Пели про Буденного и про Ворошилова, пели “Варшавянку”, пели множество хороших песен, которые

хватали за душу, волновали, куда-то звали, вели. Молодежь с увлечением подтягивала; даже ревнивый Журавлев

оживился, песни старших ему очень понравились.

Наконец старшие устали и снова ушли в кабинет. Тем временем в столовой отодвинули в сторону стол и