— А потом?

— А потом еще малость отдохну.

Она резко спрыгнула на пол:

— Тебя уволили?

— Я же тебе сказал: дали отпуск. Не веришь — на документ.

Танька прочитала документ и сказала задумчиво:

— Значит, уедешь?

Я кивнул.

— А чего улыбаешься? — спросила она.

— Так, забавно… Уже года три мечтал пошататься по стране без командировки. Куда глаза глядят… Как говорится, все мечты сбываются.

— Писать будешь?

— Да нет… Просто посмотреть, почем нынче хлеб.

— Это здорово, конечно, — не вдумываясь, сказала Танька. Она еще только начинала, ее празднично крутила газетная суета, завтра шел ее сенсационный фельетон, и она просто не могла представить себя на моем месте.

Потом она заторопилась в редакцию, и я был рад этому, потому что лучше всего прощаться на ходу.

— До отъезда хоть позвонишь, надеюсь? — бросила она уже в дверях, и я ответил с некоторым даже возмущением:

— Естественно!

Естественно, я знал, что ни ей, ни кому другому перед отъездом не позвоню. Но если бы я так и сказал, она спросила бы почему, и мое «нет» растянулось бы на пятнадцать минут. Иногда ложь лучше правды хотя бы тем, что короче…

Оставались кое–какие формальности.

Я их выполнил.

Вернувшись к себе, я навел относительный порядок в ящиках рабочего стола и на полках. Я не слишком старался: если уж мне самому случалось месяцами не заглядывать в эти пыльные папки, то на кой черт понадобятся они постороннему? Бумаги приводят в порядок–перед тем, как их похоронить. А живой день газеты небрежно разбросан по крышам столов…

Потом я вышел на улицу и, прежде чем свернуть к автобусу, к троллейбусу или к метро, остановился на минуту, чтобы решить ежедневную проблему сегодняшнего вечера.

И вдруг почувствовал, что город, лежащий вокруг, мне не интересен. Не интересна тупая очередь машин, выстроившихся на поворот. Не интересны бородатые парни, шумно толкующие о бионике у входа в кино: был пар, было электричество, будет и бионика. Не интересен даже ход молодежи к своим вечерним нерестилищам — улице Горького и Арбату. И дома с зажженными кое–где окнами ничего не прятали и ничего не обещали: просто квартиры с абажурами, с телевизорами, с совмещенными и раздельными санузлами, с жизнью, расчисленной на годы вперед…

Это было паршивое ощущение, раньше я такого не испытывал. И, стоя на троллейбусной остановке, я автоматически запомнил его, чтобы когда–нибудь, если понадобится, суметь описать и этот вид усталости.

Я поужинал дома, лег и стал читать книгу, вот уже год стоявшую на полке, книгу, до которой все руки не доходили и, может, никогда бы не дошли. А теперь она была в самый раз.

…Да, несомненно: впились мне в сердце точеные стрелы,

И в покоренной груди правит жестокий Амур.

Сдаться ему иль борьбой разжигать нежданное пламя?

Сдамся: поклажа легка, если она по плечу.

Я замечал, что пламя сильней, коль факел колеблешь, —

А перестань колебать — и замирает огонь…

Стихи были написаны девятнадцать веков назад и интересны прежде всего именно этим, они отвлекали, не тревожа, как медленный разговор за стеной…

Утром я проснулся рано, в половине седьмого, и сперва не понял зачем: в принципе особенно торопиться мне было некуда. Но потом сообразил, что таинственный будильничек в мозгу сработал не зря: через сорок минут принесут газеты и ко мне сразу же примчится Леха с первого этажа, Иван Захарович из квартиры напротив и Соломон Моисеевич из соседнего переулка. Через сорок минут принесут газеты, и легион знакомых разом бросится к телефонам… Страшного тут, пожалуй, ничего нет — но на черта мне эта пресс–конференция?

Я встал, принял душ, быстро вытерся докрасна и съел все, что нашел в холодильнике, даже черствый батон догрыз. Это было многовато, но оставлять было некому, а выбрасывать еду я не умел с семи лет, с голодной зимы сорок второго.

Потом я покидал вещи в чемодан, много вещей, так что он едва закрылся. Заглянул к тете Кате и оставил кое–какие инструкции, а также полсотни на случай квартплаты и прочих неожиданностей. Куда я, она даже не спросила: в квартире привыкли, что я постоянно уезжал, и визит слесаря–водопроводчика вызывал гораздо больше толков, чем моя поездка на Памир или в Заполярье.

Перед тем как выйти, я достал из ящика стола толстую пачку денег и сунул во внутренний карман пиджака. Прежде с этим торопиться не хотел. Но теперь и откладывать было некуда. Правда, обстоятельства не давили. Но была четкая внутренняя потребность перед отъездом выполнить все дела и выплатить все долги.

Уже в коридоре меня нагнал телефонный звонок. Я поднял трубку и услышал возбужденный голос парня, с которым мы виделись последний раз, наверное, год назад. Значит, газеты уже пришли…

— Гошка? — заорал он с восторженным сочувствием.

Я заорал ему в тон:

— Витька? Газету читал? Вверху, на третьей странице?

Я положил трубку, легонько прикрыл входную дверь и сбежал по лестнице вниз — не потому, что торопился, а потому, что просто не умел медленно.

Гаврила Яковлевич уже обрабатывал метлой тротуарчик перед домом. Он посмотрел на мой чемодан и сказал:

— Уезжаешь, значит? Ясно…

Я согласился:

— Все ясно!.. Счастливо, Гаврила Яковлевич.

«Любопытно, — подумал я, — а до него дойдет вся эта скандальная история? Дойдет, наверное…»

Сберкасса и почта помещались в одном здании, в переулке, ближе к проспекту. Почта была уже открыта, а сберкасса — нет. Но таблицы всевозможных лотерей были выставлены прямо в витрине.

Я подумал вдруг, что неплохо бы на всякий случай действительно проверить билеты, но не мог вспомнить, куда я их тогда сунул. Впрочем, все это значения не имело, успеется и потом.

Я зашел на почту, достал Юркины деньги, пересчитал, для верности добавил восемьдесят рублей, и получился мотоцикл «ИЖ — Юпитер-2». Я тут же послал перевод Ире, написав на клочке для письма, что у меня легкая рука, что достался, правда, не ковер, а мотоцикл, но ковер все равно не модно, так что пусть она лучше оклеит стену ассигнациями и, если она порядочный человек, пусть оставит два восемьдесят семь до моего возвращения из командировки.

Весь этот банальный набор лег на бумагу автоматически, рука сработала сама. Но потом я подумал, что Ира может прочесть сегодняшнюю газету, и тогда мое шутейное послание будет выглядеть глупо и жалко, если не хуже. Но придумывать его заново у меня просто не было сил. Я утешил себя тем, что прежде Ира газет вроде не читала, только Юрке вслух. А фельетон про Г. Неспанова в конце концов не такая уж сенсация, чтобы о нем трубили во всех коридорах… На проспекте я взял такси и поехал на Ярославский вокзал. Не потому, что уже решил, куда еду, а потому что дорога, начинавшаяся оттуда, была самая длинная и, значит, выбор самый большой.

В кассе я посмотрел расписание поездов. Их было много, и некоторые отправлялись через какой–нибудь час. Но эти мне не понравились.

Тогда я отнес чемодан в камеру хранения, а по дороге выбрал хороший поезд, достаточно дальний и достаточно скорый: хоть время теперь не имело для меня особого значения, все же жалко было бессмысленно бросать его поезду под колеса.

Я сдал чемодан, спрятал квитанцию и вышел на площадь. Времени оставалось порядочно, надо было как–то решать проблему сегодняшнего утра, а Овидия у меня собой не было. Я пошел неторопливо вдоль площади, свернул направо…

Мимо прозвякал трамвай, обтекаемый, из стекла и металла. Старикан оделся по моде, но скорости это ему не прибавило, и все по тем же рельсам катил он свое толстое туловище. Я сказал трамваю:

— Что, брат, к концу дело? Печально, но ничего не попишешь — когда–нибудь каждому предстоит…

Я свернул в переулок, подальше от транспорта, сразу же увидел на заборе газетную витрину. Рана потребовала соли, я подошел и стал читать.