Мы прошли всю территорию наискосок и в углу наткнулись на деревянную танцплощадку, где как раз сейчас заводила веселье массовичка–затейница — бойкая бабенка лет тридцати пяти с профессиональной улыбкой на худом лице. Она то объявляла фокстрот, то танго, те шепталась с баянистом, то кого–то выталкивала на середину.

Ей крикнули:

— А ты, Маша, сама!

Она подбоченилась:

— А чего, могу и сама! А вы поддерживайте! И пошла по кругу, подергивая плечами, бодро выкрикивая:

— Веселей, товарищи, веселей!

Товарищи, уже не молодые, старались веселей — они привыкли, что и у отдыхающих есть свои обязанности. Они стояли у перилец танцплощадки в пальто и жакетах, а сама Маша была в легком, круто подпоясанном плащике.

Мы с Женькой сели на лавочку неподалеку и стали смотреть на это скучноватое действо.

Мы не торопились: и мне, и, наверное, Женьке было приятно это редкое для газетчика состояние, безвольное и безответственное, когда медлительный поток жизни сам несет тебя, показывая то один берег, то другой, то небо в облаках…

Я почему–то вспомнил:

Остановиться, оглянуться,

Внезапно, вдруг, на вираже…

Я сказал Женьке:

— Послушай, ничего стихи?

Женька сказал, что вроде ничего, чувствуется мысль. Он вообще был равнодушен к стихам и читал их редко — обычно в тех случаях, когда за них требовалось бороться.

В это время Маша на танцплощадке громко захлопала в ладоши:

— Товарищи отдыхающие, внимание! Товарищи отдыхающие!..

Товарищи отдыхающие не сразу смолкли. Маша еще немного похлопала, уже в тишине, а потом объявила:

— Танец по заказу. Барыня! По просьбе нашего лучшего отдыхающего…

Она сделала паузу и закончила на подъеме:

—…товарища Мухортова!

Все захлопали. Баянист повел «барыню». Маша сразу же пустилась в пляс, платочек затейливо играл в ее руке.

Я сказал Женьке:

— А где же лучший отдыхающий товарищ Мухортов?

Он пожал плечами — рядом с Машей никого не было видно.

Тогда я встал и увидел, как посреди деревянного помоста кто–то удивительно ровно ходит вприсядку. Я не видел ног пляшущего, только плечи, голову да плащик Маши, развевающийся на уровне его напряженного лица.

Прошла минута, другая, а он все так же стремительно и ровно ходил по кругу. Маша выдохлась, сошла. Уже и сменившая ее грузная тетка плясала не столько ногами, сколько лихими вскриками, отчаянными взмахами кистей.

А этому было хоть бы что.

Женька взобрался на пень позади меня. Я сказал ему:

— Дает дрозда лучший отдыхающий!

Он как–то странно ответил:

— Ты что, не видишь?

Он таращил глаза сквозь очки и тянул вперед короткую толстую шею. Я вспрыгнул на соседний пень — и, как и Женька, весь подался вперед, тараща немигающие глаза.

Плясал безногий. Тележка на четырех подшипниках проворно бегала по кругу, а он, в такт развеселой «барыне», отталкивался от пола ловко выструганными держаками. Иногда, подначиваемый хлопками зрителей и стонущими взвизгами медлительной партнерши, он вдруг закручивал тележку на месте, а сам, вскинув руки над головой, лихо ударял деревяшкой о деревяшку…

Баянист клонил ухо к мехам, губы его вытягивались в поцелуй, глаза смотрели сосредоточенно и. неподвижно. Толстая тетка вконец умаялась, опустила руки и только слабо притоптывала на месте. Тогда и Мухортов остановился, в последний раз ударил держаком о держак и уже буднично, устало покатил к своему месту, рядом со стулом баяниста.

Ему захлопали. Он улыбнулся и, не выпуская деревяшки, помахал зрителям правой рукой.

— Поприветствуем товарища Мухортова, — крикнула Маша, вводя аплодисменты в организованное русло, — всех переплясал!

Она громко захлопала вместе с остальными, а потом; объявила дамский вальс и сама с дурашливой важностью поплыла к седому высокому железнодорожнику: хлеб у Маши был нелегкий, но свое увеселительное дело; она знала туго…

Мы с Женькой слезли со своих пней, сели на скамейку. Подошли два старичка с шашечной доской и вежливо попросили подвинуться.

Мы вышли на улицу. У меня перед глазами все еще стояло потное, напряженное лицо безногого, деревяшки, лихо вскинутые над головой. Сколько ему было в войну? Лет двадцать, наверное…

Я сказал Женьке:

— Помнишь тот мой разговор с Федотычем?

Он посмотрел на меня:

— Помню. А что?

Наверное, он что–то почувствовал в моем голосе.

Я тоже посмотрел на него:

— Да нет, ничего особенного. Как бы это сказать тебе поделикатней… Старик, написал бы про меня ты тот самый фельетон, а?

Еще не кончив фразу, я понял, что просить об этом Женьку нелепо, и не огорчился, когда он мрачно отмахнулся:

— Ты что, с ума сошел?

Я не стал настаивать и сразу перевел разговор на другое, потому что в этом деле помочь мне Женька не мог — мы были из одной редакции. Советоваться с ним я тоже не стал, потому что незачем было взваливать на него ответственность за то, что должен был решить я один.

На Арбатской мы попрощались. Я пришел домой, вытащил все свои записные книжки и для очистки совести перелистал одну за другой. Но книжки мне ничем не помогли.

Утром в редакции я перелистал еще одну телефонную книжку — длинную и узкую, лежавшую у меня на столе. Впрочем, сюда можно было и не заглядывать: все, что берегла она, держал наготове самый верхний слой памяти…

К счастью, у меня оставалась еще Танька Мухина.

Я позвонил ей, но телефон не отвечал.

Чтобы не терять времени, я отнес подшивку в машбюро и попросил Анну Аркадьевну снять копию с моего фельетона. Она поправила очки, проглядела заглавие, две–три верхние строчки и сказала:

— Ну как же, помню. Прекрасный фельетон. Мои соседи читали его вслух.

Я сказал:

— Ошиблись ваши соседи, Анна Аркадьевна.

Она удивленно возразила:

— Ну что вы, Гоша… Такие интеллигентные люди — она врач, а он кандидат наук…

Она сразу же начала печатать, а я пока вышел в холл, где Д. Петров без особого успеха рассказывал новые импортные анекдоты, слишком тонкие для нашего грубого коллектива.

Потом я снова позвонил Таньке Мухиной.

Я сразу же узнал ее голос, собственно, даже не голос, а смех, ворвавшийся в трубку еще до того, как сказала свое звонкое нахальное «алло». Это был посторонний смех, я не знал, к чему он относится. Но Танькино настроение меня устраивало: веселому человеку и работается веселей.

— Танька? — сказал я. — Это Неспанов. Ты мне нужна.

Она удивилась:

— Ну и ну! Король соизволил.

— Ты можешь зайти ко мне сразу после работы?

— Рада слышать, что нетерпение так велико.

Это был не ответ, и я переспросил:

— Значит, зайдешь?

Она ответила с ехидным торжеством:

— Боюсь, что сегодня не смогу. Я влюбилась, и, кажется, довольно серьезно. Ты опоздал на каких–нибудь две недели.

Ответить я не успел — в дверь сунулся посетитель. У него была такая благообразная седина, что я просто не мог не кивнуть ему на стул. Он уселся со скромным достоинством, а я, извиняясь, указал глазами на телефон.

Видимо, Танька истолковала паузу в разговоре по–своему, потому что малость сбавила тон:

— Так что потерпи, пока он мне не надоест.

Я сказал пресным, служебным голосом:

— И тем не менее хотелось бы поговорить именно сегодня.

Она сразу учуяла, в чем дело:

— К тебе пришли, что ли?

— Разумеется… Так я буду ждать. Могу сам заехать к шести.

Она сказала:

— В шесть я не успею. Лучше в семь я приду к тебе домой.

Я спросил:

— Напомнить адрес?

Она ответила:

— Я помню.

И добавила с коротким приглушенным смешком:

— А веселый тогда был разговорчик, правда?

Я сказал:

— Ладно. Жду.

Я положил трубку. Посетитель чуть склонил набок благородную седую голову:

— Прошу извинения, я, кажется, невольно помешал вам?