Я сказал, что ничего страшного, и он начал рассказывать свою историю, через каждые десять фраз останавливаясь, чтобы узнать, не слишком ли меня задерживает. Вообще он был очень вежливый человек, и его вежливость обошлась мне в лишних пятнадцать минут…

Днем ко мне зашел Женька и сказал, что звонил тот парень из министерства, он там постепенно готовит почву, а если еще кто–нибудь подтолкнет со стороны…

— Подтолкнем, — пообещал я.

Женька вскинул очки:

— Есть какие–нибудь новости?

— Да нет, пока никаких.

Он сказал:

— Но голос у тебя подозрительно веселый.

Я ответил, что просто надоело кукситься, нытьем делу не поможешь.

В обед я столкнулся в коридоре с Одинцовым, и он вдруг скромнейшим тоном попросил у меня совета насчет одной истории, в которой без труда разобрался бы даже наш курьер. Но я, разумеется, совет дал, причем тоном еще более скромным. Тогда он заговорил о некоторых принципиальных сторонах газетной работы, что журналисту нужно доверять, предоставить максимальную самостоятельность и т. д.

Одинцов понимал людей, и к каждому у него был свой разговор. К начальству — что газетой надо руководить, иначе начнется черт знает что, кто в лес, кто по дрова. К практикантам — что нужна смелость, газета просто обязана дерзать, безобразие, что шрифты не меняются по тридцать лет… Со мной он обычно говорил о доверии и самостоятельности.

Мы с ним быстро сошлись во взглядах. Но он все не кончал разговор, тянул и медлил. Видно, его просто встревожило мое веселое лицо, и он надеялся, что я заведусь и в подтверждение высоких и благородных принципов хоть что–нибудь выболтаю.

Но на этот раз ему ничего не перепало.

Я даже доброжелательно сказал ему напоследок, без всякой связи с остальным:

— Это все не опасно для здоровья. Главное — не путать водку с соляной кислотой.

Пусть думает!

С работы я ушел без четверти шесть. На проспекте взял такси. Танька Мухина — личность темная, может явиться и раньше срока.

Но она не пришла и в семь, зато позвонила:

— Я из метро. Может, встретишь у подъезда?

— Значит, все–таки забыла квартиру?

— Просто не люблю старух. Будут пялиться из всех скважин!

— Порядочной девушке стесняться нечего.

Она засмеялась:

— Ладно, хоть дверь открой.

Она вошла в комнату и, подрыгав тощими плечами, выбралась из модного, с меховой отделкой, пальто. Материал был вроде приличный, но на левом рукаве замусолен и протерт: наверное, посадила пятно и потом соскабливала ногтем.

— А где же твоя молодая жена? — поинтересовалась Танька.

— Растет помаленьку.

Она сказала:

— Знаешь, Гошка, а я, наверное, выйду замуж раньше, чем ты женишься. Чего–то надоело мне все! Скучно.

Я спросил:

— А кто он, твой Ромео?

Она сделала серьезное лицо:

— Хороший парень. Немножко допотопный, но для мужа в самый раз. Странный немного — знаешь, из тех ребят, которые женятся.

— Он чем занимается?

— Физик, — ответила Танька. — Теоретик. Не то ракетчик, не то атомник.

Она добавила еще несколько подробностей, и я окончательно понял, что она врет.

— Ну, дай тебе бог, — сказал я.

— Устала я, как черт знает кто, — с зевком сказала она, после чего взобралась на кровать, легла на спину и стала болтать ногой.

— Небось есть хочешь? — спросил я.

— А ты что, богатый?

— Посмотри в холодильнике.

— А сам будешь?

Танька Мухина была девка компанейская.

Я ответил, что не хочу, поел в редакции перед уходом.

Она забралась в холодильник и вытащила все, что смогла найти. Впрочем, нашла она немного: три бутерброда, купленные неделю назад в редакционном буфете и хранившиеся про черный день.

— Шикарно угощаешь, — сказала Танька.

Она содрала с бутерброда засохший сыр, потом слизала масло. Но это лишь пробудило в ней аппетит, и она, ворча и чертыхаясь, сгрызла заледеневшие в холодильнике ломти хлеба.

Потом сбросила туфли, уже капитально взобралась на кровать, уселась, согнув ноги в коленях, и стала, ухмыляясь, ждать, что я ей скажу, чтобы, наверное, сказать в ответ какую–нибудь гадость.

Но я молчал, а она терпением не отличалась и в конце концов проговорила с любопытством:

— Ну чего там у тебя?

Я посмотрел на нее:

— Ты обещаешь сделать то, о чем я попрошу?

Она блеснула маленькими ровными зубами:

— Мало ли о чем ты попросишь!

Я невесело усмехнулся:

— Не о том, о чем ты думаешь.

Тогда она сбросила ноги на пол и тревожно спросила:

— Гошка, у тебя что–нибудь случилось?

Ее тощие плечи напряглись, и все извилины в мозгу, наверное, напряглись тоже.

Впрочем, иного я и не ожидал. Что–что, а товарищ она хороший. Может, с возрастом это и пройдет — у многих к тридцати начисто выветривается студенческий культ товарищества. А может, и останется. Дай–то бог…

Я сказал:

— Ты должна мне помочь. Вот так надо! Поможешь?

— Гошка, ты с ума сошел… Конечно!.. Нашел, о чем спрашивать!

Она смотрела на меня, энергично сведя брови, и во взгляде ее было столько же тревоги, сколько делового нетерпения. Что ж, за тревогу ей спасибо. А деловое нетерпение — оно еще здорово понадобится и ей, и мне…

Я спросил:.

— Помнишь фельетон про Хворостуна?

— Про этих медиков, что ли? Помню.

Про этих медиков, сказала она. Что ж — так оно точней. Я злился на Хворостуна, а писал про препарат Егорова— Хворостуна. И теперь, спустя четыре месяца, никому нет дела, сколько фельетонного яда перепало Хворостуну, а сколько Егорову. «Эти медики» — и точка…

— Ну так вот, — сказал я, — один из этих медиков элементарный подонок, а второй — ученый. Препарат помогает — понимаешь? Уже двоих вылечили. Не от лейкоза, а от болезни Ковача — но она тоже считалась неизлечимой.

Танька смотрела на меня — ждала чего–то. Но что еще было говорить?

Я сказал:

— Вот так.

Она проговорила почти утвердительно, с досадой и болью:

— А ты тот фельетон не визировал?

— Визировал.

Она возмущенно вскинулась:

— Тогда при чем ты? Кто визировал, пусть и отвечает!

Я объяснил, что не в этом дело.

— Да, — вздохнула она, — жалко. Конечно, лучше бы пробить препарат… А ты не пробовал…

Она последовательно перебрала все варианты, которые уже пробовал я сам или Женька. Постепенно добралась и до Федотыча, и я рассказал, какой у нас с ним вышел разговор.

В конце концов она уставилась на меня:

— Ну а тогда что делать?

Я сказал:

— Есть только один выход. Ты напишешь про меня фельетон, а Федотыч напечатает.

Она досадливо спросила:

— Это ты остришь?

Я ответил:

— А у тебя есть лучшее предложение?

Она не сразу сказала:

— Ты что, серьезно?

— Стал бы я тебя иначе звать.

— Прежде всего, Федотыч никогда это не напечатает.

— Он дал честное слово…

Танька свела и без того узкие плечи:

— Гошка, но это же нелепо!

Я спокойно возразил:

— Это — единственный выход.

Она сказала:

— Гошка, пойми, не могу я про тебя писать. У меня просто рука не поднимется…

Я отмахнулся:

— А, ерунда! Было бы можно, я бы сам написал. Ты чувствуешь, какой материал? Это тебе не двадцать строк в отделе писем…

Я стал перечислять ей факт за фактом, и они сами собой складывались в парадоксальные пары, и сами собой вспыхивали мысли, неожиданные, веселые и злые.

— Да нет, Гошка, не смогу, — слабо отпиралась она. — Гошка, я не буду…

Но я уже понял, что сможет, отлично сможет. Уже понял, что будет. Слишком уж заблестели у нее глаза. Слишком уж она газетчик. Газетчик до самых кончиков своих изгрызенных ногтей. Она уже вошла в материал, и оторваться от него ей будет не легче, чем алкоголику от поллитровки…

— Это необходимо, — сказал я. — Никуда не денешься.

Она еще попыталась изобразить возмущение:

— И ты меня за этим позвал?

— А ты предполагала другое?