И только память отозвалась на этот запоздалый звонок…

Девушка, однако, оказалась настойчивой.

Днем на работе ко мне заглянул Д. Петров и сказал, что меня ждут в холле. Я спросил кто, но он ответил, что это неважно и что если я не выйду через три минуты, то лично он ни за что не ручается. При этом усмешка у Д. была двусмысленная: очевидно, он полагал что говорит непристойность. Впрочем, может, по международным дипломатическим стандартам так оно и было.

Я дописал абзац и вышел в холл. Девушка сидела в углу, скромно сидела на самом скромном месте, и руки ее были сложены на коленях.

Я кивнул ей.

Тогда она встала и пошла мне навстречу.

Я сказал:

— Ну, здравствуй, Светлана.

Она тихо ответила:

— Здравствуй.

— Ну что, — сказал я, — как жизнь?

Она молча смотрела на застежку моего свитера, а я молча смотрел на ее склоненное лицо. Так мы и стояли посреди холла, в окружении нашего редакционного модерна — тонконогих столиков, низких кресел и полукруглых мягких скамеек.

Я спросил:

— Ты не торопишься?

Она не подняла лица:

— Нет.

— Тогда посиди тут минут двадцать.

Она кивнула, и я пошел к себе, к странице, прерванной на половине, а она пошла на свое самое скромное место, в угол.

Я дописал то, что должен был дописать, позвал Светлану, и мы с ней пошли вниз по лестнице.

На втором этаже я завел ее в безлюдный коридорный закоулок. Здесь обитал крохотный журнальчик, редакция его занимала всего две комнаты. Но тем не менее это был журнал, а раз журнал, значит, уже не закоулок, а холл, значит, стол с двумя стульчиками и даже стеклянная витрина с подарками, где на сегодняшний день покоилось всего два экспоната: камень, подаренный группой геологов, и палка, подаренная группой чабанов.

Мне не хотелось садиться, и я просто прислонился к стене рядом с двусмысленными дарами читателей. Светлана тоже стала возле, только не прислоняясь, — тихая девочка с косой поверх пальто.

— Ну? — спросил я.

Она долго собиралась с духом и наконец выговорила — глаза ее смотрели не на меня, а рядом:

— Гоша, правда, у тебя сейчас большие неприятности?

Я ответил без выражения:

— С чего ты взяла?

Мне сказали.

— Кто?

— Меня просили не говорить.

— Сказали, но просили не говорить?

Она проговорила тихо:

— Меня очень просили.

Я быстро прикинул, кто бы это мог. Но круг общих знакомых был слишком узок: Сашка, и все. На него не походило, но больше было некому. Я решил, что Сашка, и не стал настаивать.

Я спросил:

— Это ты мне звонила вчера?

Она тихо ответила:

— Я.

— А позавчера?

— Я.

— А откуда ты узнала мой телефон?

— Меня просили не говорить.

— Ладно, — сказал я, — уважаю чужие тайны.

И опять она долго готовилась к следующей фразе:

— Но это правда?

Я ответил, что в газете неприятности каждую неделю.

Мне ни с кем не хотелось об этом говорить, а с ней им более. Ей пришлось бы все объяснять, да еще подробно, да еще с самого начала. Поэтому я сказал:

— И вообще это неинтересный разговор.

Она хотела возразить и даже настойчиво качнула головой. Но тут в маленьком журнальчике что–то закопошилось. Выглянул пожилой литсотрудник и спросил, приветливо улыбаясь:

— Вы ко мне?

Я ответил, что мы сами по себе, просто зашли поговорить в относительно спокойном месте.

— Пока спокойное, — уточнил он с достоинством. — А через полчаса начнется редколлегия…

Что ж, все законно. Раз журнал, значит, должна быть и редколлегия…

Литсотрудник скрылся, за дверью. Светлана все глядела на меня. Кажется, девочка всерьез ждала, что после десятка грубостей, которые она стойко перенесет, все–таки начну сдержанно, по–мужски изливать ей наболевшую душу.

Уже с раздражением я повторил:

— Неинтересный разговор… Лучше ты мне что–нибудь расскажи. Расскажи–ка про свою первую любовь!

Я брякнул это наобум и тут же понял свою бестактность: ведь это было о Сашке — о ком еще.

Но она только растерянно улыбнулась:

— У меня не было первой любви.

Я недоверчиво глянул на нее.

Она сказала:

— Честное слово. Мы с Сашей были просто товарищи.

Уже из чистого любопытства я задал детский вопрос:

— Ты что, и не целовалась никогда?

Она глухо призналась:

— Один раз, в девятом классе.

— С кем?

— С одним мальчиком.

— Он тебе сильно нравился?

— Нет…

— Тогда зачем целовалась?

Она ответила тихо, но твердо:

— Это было надо.

К маленькому журнальчику стали стягиваться члены редколлегии. Они шли по коридору, громко, солидно беседуя. Нам со Светланой пришлось выйти на лестничную площадку. Но и там мешал народ.

— Ну, ладно, — сказал я, — будь! Все равно не дадут поговорить. Спасибо, что зашла.

Она не уходила и не прощалась. Я спросил:

— Ну, чего?

— Ты мне так и не ответил, — робко проговорила она.

Но я уже знал цену ее робости.

— Что не ответил?

— Правда ли, что у тебя…

Она так и не кончила фразу.

— Ну, правда, — сказал я. — Только ты не горюй. Вывернусь из–под трамвая!

В этот момент я и сам верил, что вывернусь. В ее присутствии все заботы казались легкими, нарошными, почти детскими, как тот необходимый поцелуй в девятом классе.

Светлана с трудом выговорила:

— Можно, я тебе помогу?

Я улыбнулся:

— А чем ты мне поможешь?

У нее потемнело лицо:

— Я могу больше, чем ты думаешь.

Мимо просеменила пожилая курьерша с кипой гранок. Она была не из нашей редакции. Но и в нашей меня ждали дела.

Я сказал мягко:

— Пока мне просто ничего не надо. Я, наверное, скоро уеду.

— Надолго?

— Месяца на три. Может, на четыре.

— Зачем?

— Так получается.

Она вся словно подалась ко мне:

— У тебя сейчас очень плохо?

Я попытался ей хоть что–то объяснить:

— Очень плохо было. Но прошло начисто. Теперь может быть только очень трудно. А это уже мелочи.

Светлана спросила:

— Тебе обязательно нужно ехать?

— Как получится.

Она попросила все с той же своей настойчивой кротостью:

— Тогда я поеду с тобой, ладно?

Может, это был и детский вопрос. Но он стоил того, чтобы хоть минуту подумать перед ответом.

Но я не мог и не стал думать, потому что у меня все равно не было выбора между «нет» и «да». Ни выбора, ни даже уклончивой формулы «может быть».

Я был весь в долгах. Всем должен — Юрке, Рите, Ире, Сашке, его боссу — курчавому, стремительно мыслящему профессору, выздоровевшей Нине и тем, кто уже не успеет выздороветь. Был должен Женьке, и всем кто мне верил, и Федотычу, который печатает фельетон, и Таньке Мухиной тоже был должен. Долги облепили меня, как гипсовые повязки, я был увешан ими, как носильщик непомерными чемоданами, и тащил их, едва отрывая ноги от земли.

О новых долгах я даже думать не мог…

— Давай поговорим об этом в другой раз, — серьезно сказал я. — Мне сперва надо самому разобраться в своих делах.

Она спросила:

— А когда в другой раз?

— Дня через четыре.

Фельетон должен был идти послезавтра. Правда, газета есть газета, могут и отложить на несколько номеров. Но тогда я ей скажу, чтобы позвонила еще через неделю…

Чуть шевеля губами, она отсчитала про себя четыре дня и сказала, что позвонит в понедельник.

— Давай, — кивнул я.

Я легонько сжал ей плечо, так же легонько оттолкнул, и она пошла вниз по лестнице. Все–таки она была цельная девчонка — даже в таких случаях не оглядывалась…

Федотыч был человек точный. В пятницу, в три часа Танька Мухина принесла уже готовую полосу.

Я развернул ее на столе, и Танька сказала с хвастливой скромностью:

— А ничего сверстана, правда?

Я тоже похвалил верстку, похвалил шрифт заголовок. Фельетон был поставлен хорошо — все прочтут, никто не пропустит.

Надо было хотя бы из вежливости просмотреть его. Но я сразу же почувствовал, что не могу. Фельетон вызывал у меня чисто физическое отвращение, какое, наверное, вызывает у самоубийц револьвер.