– Легкое опьянение, переходящее в скандал, – Киричук засмеялся, налил спирта в одну мензурку, потом в другую и заткнул колбу пробкой. – Держи.
Конечно, пить в такую жару противно, но какой русский откажется от выпивки, тем более дармовой?
Никитин залпом выпил спирт, шумно выдохнул и прижал ко рту рукав форменной рубашки.
– Еще? – спросил Киричук.
– Еще!
Врач снова наполнил мензурки:
– Это называется: не пьем, а лечимся…
– Ага. Не молимся, а балуемся, – подтвердил Никитин и в ту же секунду лихо расправился со второй стопкой.
Киричук восхищенно посмотрел на него, разбавил спирт водой и медленно, смакуя теплую побелевшую жидкость, словно хорошее вино, выпил. Оглушенно потряс головой:
– Во берет! До самой табуретки способно достать, – Киричук повозил языком во рту, словно бы хотел, будто вату, намотать на язык горечь, скопившуюся там. – М-эх! Крепкая штука! А справочку я тебе нарисую такую… какую хочешь, в общем. Хочешь, туберкулез в последней стадии пропишу… А хочешь – здоровье будет у тебя, как у младенца, – никаких намеков на хвори.
– А у меня и есть здоровье, как у младенца, – сказал Никитин.
– Тогда тем более из армии надо сматываться, пока хвори не навалились.
Никитин вновь подставил под колбу мензурку:
– Наливай!
Врач снова, на сей раз аккуратно, как-то заторможенно, словно бы жалея драгоценную жидкость, которой у него было немало, – всю бригаду споить можно, – нацедил Никитину мензурку и заткнул тонкое длинное горло колбы пробкой. Проговорил с привычной веселой легкостью:
– Не пьем, а лечимся и не по многу, а по пятьдесят капель…
– Все, док, давай оформлять справку, – Никитин отер губы, затем поднес к носу обшлаг рукава. – Справку о том, что я жив-здоров и того же желаю своим отцам-командирам…
– Жив-здоров, лежу в больнице, кормят сытно – есть хочу, – подхватил Киричук.
– Кто сочинил?
– Слова и музыка – народные. Так говорили еще в моем детстве.
– Цимес! – не удержался от похвалы Никитин. – Ах, какой роскошный цимес!
Комбриг вызвал к себе Мослакова. Был Папугин хмур, часто тер пальцами мелкие залысины. Пепельница, стоявшая перед ним на столе, была полна окурков. Когда Мослаков вошел в кабинет, остро пахнущий табачным дымом и невысохшей масляной краской, – комбригу сделали ремонт, – Папугин, не глядя на него, ткнул пальцем в стул:
– Садись, Паша!
Раз он назвал Мослакова по имени, то разговор будет, судя по всему, неформальным и долгим. Папугин достал дешевенькую, плоскую, как тощая некормленная рыбешка, сигарету, чиркнул спичкой, подпалил. Выбил из ноздрей две тугие струи дыма. Как Змей Горыныч.
– Значит, так, Паша, – сказал Папугин, – твой друг Никитин решил распрощаться с воинской службой. Навсегда. Вот такое он принял решение.
– Слышал, – нехотя отозвался Мослаков.
– Больших денег господину Никитину захотелось… Коммерсантом теперь господин Никитин станет, – Папугин повысил голос и поднял указательный палец. – Ком-мерсантом, – повторил он значительно. Правая щека у Папугина нервно дернулась. – Деньги большие теперь будет заколачивать. Какие нам с тобою, Паш, и не снились.
Он вновь пустил из ноздрей две струи дыма, помолчал немного и неожиданно резко рубанул рукой воздух:
– А в конце концов скатертью дорога! В армии дерьма будет меньше, останутся самые сильные, самые надежные.
Мослаков продолжал молчать: неприятно было слышать, что комбриг так говорит о его приятеле.
– Чего молчишь, Паша? – спросил Папугин.
– А чего говорить, товарищ капитан первого ранга?
– Ну-у… Выскажи хотя бы свое отношение к этому факту.
– Я осуждаю Никитина.
– Сам-то ты с ним говорил на эту тему?
– Нет. Еще только собираюсь.
Папугин крякнул так сильно, что в груди у него что-то засипело, затянулся сигаретой, выдохнул, окутавшись сизым, горько пахнувшим дымом.
– В общем так, капитан-лейтенант, принимай пээскаэр-семьсот одиннадцать, – неожиданно произнес он, раздраженно махнул перед лицом ладонью, разгоняя дым. Мослаков поспешно вскочил со стула. – Хотел я было отдать «семьсот одиннадцатый» Никитину, чтобы он поменьше якшался с митингующими на берегу крикунами и вообще перестал быть подменным командиром, но опоздал я, опоздал… – в голосе Папугина возникли печальные скрипучие нотки, – потеряли мы своего товарища. Не удивлюсь, если через пару месяцев увижу Никитина разгуливающим по астраханской набережной в красном пиджаке… В общем, Паша, принимай корабль.
– А Чубаров?
– Чубаров пока в госпитале находится и неизвестно еще, когда выйдет. И вообще останется ли в армии. Вдруг комиссуют?
Астрахань продолжала стискивать жара – тяжелая, одуряющая, липкая.
Вокруг редких фонарей на базе вились крупные ночные бабочки. Лет их был стремительным, стреляющим. Мослаков пригляделся внимательнее – это были не бабочки, а летучие мыши.
– Паша, ты почему подал рапорт об уходе, не посоветовавшись со мной? – тихим, яростным, каким-то свистящим шепотом спросила вечером Лена Никитина у мужа.
Тот был подшофе, изобразил на лице беспечную улыбку.
– А что, разве есть какое-то другое решение? Надоело, Ленок, быть лишним на этом пиру жизни и считать дырки в собственном кармане. В кармане надо считать деньги, а не дырки.
Лена в ответ усмехнулась горестно, глаза у нее превратились в маленькие узкие щелки, ее стало не узнать – не жена это, а недруг какой-то… Враг. Никитин потянулся к жене, погладил ее рукой по плечу:
– Ну, полно, полно, Ленок. Не все же мне обрыдшим «Шипром» душиться, есть много других, очень хороших одеколонов. Очень хочется побрызгаться ими после бритья, – он помял пальцами воздух, жест был выразительным. Никитин разжал пальцы и посмотрел на них – ничего не прилипло? Посуровел лицом. – Понятно тебе?
Из презрительно сжатых Лениных глаз покатились беззвучные крупные слезы, плечи ее затряслись. Ей было жалко дурака-мужа, его погон, украшенных четырьмя маленькими аккуратными звездочками, свое недавнее прошлое, в котором было немало светлых дней. Были светлые деньки, да сплыли. Лицо ее исказилось, слезы потекли сильнее.
– Не реви. Дело сделано. Все! Поезд ушел… Хоть жить с тобой будем по-человечески.
Лена выдернула из нагрудного кармана тоненькой шелковой кофты, плотно обтянувшей большую тугую грудь, платок, притиснула его к глазам.
– Ладно, – произнесла она каким-то чужим голосом, – ладно… Пока я останусь жить с тобой… Но только потому, что у нас – дети. Но имей в виду: в один прекрасный момент я уйду. Вместе с детьми… Коммерсант! – она фыркнула, вложив в это фырканье все скопившееся в ней презрение.
Оганесов зачислил Никитина, благополучно уволившегося из армии, на работу в службу безопасности ООО «Тыюп». Довольно потер руки:
– Теперь мы покажем этим кривозадым заленокантникам, как надо засовывать мясо в жареные пирожки. Неплохо бы нам оттяпать у них еще пару человечков, и тогда мы создадим свою морскую бригаду, – он вспомнил о том, что хотел образовать специальный отдел по разложению пограничников, и добавил: – И эту самую создадим… службу. По причинению неприятностей погранцам. Из самих же погранцов.
Оганесов не выдержал и захохотал.
Поздним вечером от астраханского причала отходил теплоход – старый, скрипучий, с тяжело бурчащими машинами и с ярко освещенными окнами кают и праздной говорливой публикой, сгрудившейся около бортов. Оркестр, выстроившийся на берегу, играл марш «Прощание славянки». К освободившемуся причалу подходил новый теплоход, также ярко освещенный, с громкой музыкой.
Мослаков поправил на голове черную морскую пилотку, стряхнул с брюк несколько соринок, ткнулся носом в большой букет роз, который держал в руке, затянулся их нежным ароматом: астраханские розы – не голландские, пахнут солнцем, негой.
Огромный теплоход, пришедший из верховьев, сделал широкий круг и нацелился носом на гостиницу «Лотос» – собирался пристать к самому дальнему и самому шумному причалу, около которого уже образовался небольшой, но очень громкий базар.