Изменить стиль страницы

Они вошли в село: сплошь пепелища. Его самый молчаливый солдат, замерев на месте, смотрел на пожарище. Слышались женские крики. Бора глядел прямо перед собой. Вдруг:

— Бора!

Из ближайшего двора выскочил Тричко Македонец и кинулся ему на шею; они долго обнимались.

— Я тебя ищу. Узнать, кто в живых из наших.

— В моем, первом, батальоне остались только мы с Черепахой.

— А Царич?

— Царича ранило под Крупнем. А после у нас всего один был бой, и тот небольшой.

— Он тяжело ранен?

— Выживет, говорят. Дурень он. Вылез из укрытия и как пьяный попер на пулемет. Подумал — конец войны — и кинулся за звездой Карагеоргия. Музыкант.

— Он за смертью кинулся, Тричко. Выходит, в первом батальоне из наших только вы с Черепахой и победили?

— Только мы.

— В селе есть корчма?

— Есть. Но она забита швабскими ранеными. И нашими. Пошли ко мне в роту, найдем ракии.

— Нет, я не могу идти в деревенский дом. Пошли в корчму. В трактир. В сербский трактир. Единственное почтенное заведение нашей свободы. Чего морщишься? Мы же из трактира пошли на фронт. Помнишь «Слободу» в Скопле. И «Талпару» в Крагуеваце, и ужин с Вукашином Катичем. Что-нибудь об Иване знаешь?

— Нет, о нем ничего не слыхал. Не тащи ты меня сейчас в трактир.

— За мной. Ты веди меня. Мы победили. И сегодня это единственное достойное нас место.

— Туда не войти, там задохнешься от вони гноящихся ран.

— Пусть воняет. Там мы устроим панихиду по пятой Студенческой роте. Куда ты, Тричко?

— Подожди меня здесь!

Тричко убежал во двор; молчаливый солдат прислонился к забору, устремив взгляд в пустоту. Бора думал о Цариче: когда тот бросился на пулемет, должно быть, он лютой ненавистью ненавидел свою невесту, первую любовь, ту свою распрекрасную красавицу. А как он ненавидит ее теперь? Бора выпустил струйку слюны до самого забора.

Тричко Македонец вернулся с колодой карт. Бора Валет задрожал, но без того внутреннего волнения, какое испытывал до Больковцев, до той ночи, когда, играя с Душаном Казановой и Сашей Молекулой, проиграл отцовские часы.

— Перед гибелью Казанова потребовал клятву с меня и Молекулы: «Ребята, если меня швабы кокнут, эту колоду передайте Боре. Клянитесь, что исполните мою волю!» И мы поклялись.

— Это те карты, которые ему подарил дядя при прощании в Нише? Их привезли из Парижа. Сколько раз я просил их у него поиграть. — Бора взял колоду в руки, гладил, ощупывал. — Вот когда победим, тогда сыграем, отвечал он мне, не прикоснусь, пока не победим. — Карты выпали из рук Боры.

— А мне Казанова шептал, чтоб никто не слышал: «Ребята, после войны Европа станет торговой лавкой в тринадцать этажей, а игорные дома построят и в воде, и в воздухе». Какой же он дурачок был! — Тричко нагнулся, собирая карты.

— Здесь не вся колода.

— Сколько нашли. Он погиб под вечер, а нашли мы его на другой день, после контратаки. Швабы очистили его сумку и карманы, а карты валялись вокруг на снегу.

— Ух, все вальты целы! — Бора сунул карты в карман шинели. — Веди в корчму.

Молча шагали они к центру села, молчаливый солдат поспешал впереди — словно шел патруль. Безмолвно подошли к зданию большой старой корчмы. Перед нею стояло несколько разбитых санитарных линеек, валялись трупы лошадей. Бора Валет вслух прочитал вывеску:

— «Красная корчма».

— Почему это она красная?

— Не знаю.

Бора теперь как бы нехотя следовал за Тричко, который пробирался между ранеными, вповалку лежавшими на соломе; на составленных посреди просторного помещения столах, укрытые одеялами, жались друг к другу раненые. Лежавшие на полу были укрыты полотнищами палаток. Жуткий запах крови, гноя, тлена, немытых человеческих тел ударил в нос. Он остановился, пытаясь понять, почему лежат на столах. Оказалось, раненых с помощью фельдшера перевязывал врач-поручик. Раненые громко ругались по-сербски.

Тричко с досадой звал его от дверей, уводивших в темный коридор.

— Куда нам с тобой деваться? Живому человеку негде в Сербии даже победу отметить, — хрипел Бора, входя следом за Тричко в кухню с большой печью, кроватью и столом, за которым дремали два офицера; у одного была забинтована голова, у другого рука. Возле печи пожилая женщина чистила картошку.

— Вы, унтер-офицеры, уже позабыли уставные правила, да? — брюзжал тот, у которого была перебинтована голова и на лице остался только отекший глаз.

— Не понимаю вас, господин капитан, — ответил Тричко.

— Почему честь не отдаете, я тебя спрашиваю? Смирно! Ты разговариваешь с капитаном первого класса, мать твою эдакую! Ты, студент?

Тричко вытянулся, Бора не пожелал. Наоборот, прислонился к косяку двери, готовый на все, если капитан попытается что-либо предпринять.

— И ты тоже студент? — Оказалось, что глаз у него вообще являл сплошной кровоподтек, и смотреть ему приходилось в узенькую щелочку.

— Я сын воеводы Путника! — вызывающе оскалился Бора Валет.

Капитан молча смотрел на него своим единственным глазом.

— У вас, тетушка, найдется еще комната? — спросил хозяйку Бора.

— Найдется, сынок. Только затопить надо и почистить. Два дня в ней жили швабские лекари.

— А ракия есть? Приготовьте два литра горячей ракии.

— Нету, милый, сахару ни крошки.

— У меня найдется. Ставьте ракию. — Тричко нагнулся к ее уху и что-то шепнул. Потом козырнул и выскочил, подмигнув Боре.

Капитан первого класса пытался раскрыть свой затекший лиловый глаз. Женщина перестала чистить картошку и вышла из комнаты. Бора последовал за ней, не простившись с капитаном.

Хозяйка ввела его в комнату с неубранными постелями и красовавшимися на подоконнике двумя коньячными бутылками.

— Вот здесь. Сейчас я приберу и затоплю.

— Я сам приберу и затоплю. А вы б не могли нам куренка зажарить? Заплатим сколько попросите.

— Зажарила, если б сумела поймать. Швабы по ним из ружей палили, вот они почти все и разбежались. Немного уцелело. Если ружье есть, убейте двух. Они там, в саду.

— Ясно. Вы ставьте ракию, а я печкой займусь. О стрельбе по сербским курам не может быть и речи. Нет и нет, хотя б пришлось умереть от голода. Стрелять я не буду. Что-нибудь еще найдется? Картошки пожарьте, что ли.

— Это я офицерам готовлю. А вам могу качамак приготовить. Немного сыру у меня есть.

— Давайте! И ракию тоже! — согласился Бора. Он вышел в темный коридор, ждал, пока комнату приведут в порядок. Прислонившись к стене, слушал стоны и разговоры раненых на немецком, венгерском, чешском, сербском языках; слушал и думал свое: чувствуют ли себя победителями раненые, лежащие на столах? Как же, должно быть, ненавидят их те, что лежат на полу! А может, и те и другие испытывают лишь отчаяние?

Тричко носил дрова и возился в комнате. Хозяйка принесла из кухни кувшин ракии. Бора вошел в уже прогревшуюся, ставшую чуть почище комнату, сел к столу и принялся за горячую ракию, вспоминая погибших. На улице смеркалось. Тричко молча зажег сальную свечу. Хозяйка поставила на стол миску с качамаком и сыром. Взялись за еду; Бора не переставая говорил о погибших товарищах, вспоминал их одного за другим, как стояли в строю на плацу. И еда не шла ему в горло; он вынул из кармана карты, начал пересчитывать.

— Не считай! — Тричко схватил его за руку. — Никогда их не считай. Ради нашей дружбы. Умоляю тебя!

— Почему? — В трепетном мерцании свечи Бора увидел у Тричко слезы; он бросил карты на стол.

— Пусть никто об этом не знает, — всхлипнув, Тричко погасил свечу.

Они сидели молча. Погас и огонь в печи; тьма накрыла все. Из корчмы вырвался всплеск разноязычных возгласов. Шум усиливался. Стоны напоминали ночную атаку.

— Что с ними, совсем одурели?! — кричал кто-то в коридоре густым хриплым басом.

— Раненые дерутся, господин капитан. Погасили лампу и дерутся! — ответил кто-то.

— Тихо, калеки! Тихо! Бой окончился.

6

В темноте приближался воевода Мишич к Струганику: не хотелось видеть в свете дня родное село после оккупантов, после пребывания в нем двух голодных армий; завтра будет он выслушивать жалобы соседей и родни, смотреть на женщин, повязанных черными платками, узнавать о погибших. Сегодняшнюю ночь он проведет в одиночестве, сидя в старой комнате с очагом; Зария, Спасич и Драгутин с солдатами охраны разместятся в доме младшего брата.