Изменить стиль страницы

Я не лукавил, раньше я словно под колпаком был, все боялся голову поднять, чтобы шишек не насадить. И вот лопнул он посередине, раскололся, как орех, и открыл простор и независимость. Ничто меня не угнетало, не настораживало. Можно было не бояться мелких пакостей и нечаянных проколов. Конечно, неприятный осадок остался, но я старался не думать. Меня больше конкретные дела сейчас интересовали: кто идет нам навстречу и когда состоится пересадка. На это никто мне не мог ответить.

С самого утра я чувствовал, что отношение ко мне переменилось и появление мое на людных перекрестках уже не вызывало прежней напряженности. Ребята сами со мной заговаривали, делились впечатлениями о городе, о пляже — кто-то все-таки прорвался на пляж — о покупках рассказывали. Какое-то сочувствие в них прорезалось, нормальная свойская интонация, будто без купола, напрямую со мной общались, и я стал им ближе.

Лялька в салоне ходила от раздаточной к столикам, разносила вторые и щедро разбрасывала улыбки. Она цвела под взглядами парней, внимание ее вдохновляло, она громко, заливисто смеялась шуткам. Видно было, что она понимает устремленные на нее взгляды и это ей нравится, веселит ее, а может, и смешит.

Мой приход отвлек от нее всеобщее внимание. Я успел перехватить пару взглядов, еще ей адресованных, и тоже готов был рассмеяться — до чего же у нас, мужиков, все на морде написано.

Боцман кивнул мне на соседний стул, приглашая приземлиться, но я сел, как положено, за свой «механический», и принялся за трапезу.

Разговор крутился вокруг Лас-Пальмаса. Я молчал, не принимая в нем участия, но парней это вроде бы не устраивало, возражений моих не хватало, и слово за слово, они сами меньше начинали хвалить этот благодатный Пальмас, вспоминали, кого на сколько надули, где залежалый товар подсунули, грязь и тесноту на улицах, срамоту и алчность самих себя.

Коля Заботин подсел ко мне рядышком и, похрустывая свежим огурцом, сказал:

— Правильно сделал, что не пошел. Не хрен там делать, ихним смрадом дышать. В гробу я этот ширпотреб видел. В том рейсе купил двухкассетник, а сейчас уже не работает.

Он ждал, что я что-нибудь скажу, и я сказал, чтобы его не разочаровывать:

— И ты, старый, туда же — двухкассетник. Взял бы из дома балалайку. Тебе в самый раз.

— Да я не себе, — стал оправдываться Коля. — Сын у меня просил.

— Сын здоровый, пусть сам заработает, — прогудел боцман. — Неча их баловать.

— Ага, балуй их, балуй, — сказал пожилой матрос Семен Авдеич. — Ты ему двухкассетник, а он тебе из милиции повестку.

— Верно говоришь, — поддакнул Гоша Гаврилов. — Только не он, а она, и не из милиции, а из суда, на развод. А ты давай, копи валюту, вези ей ковры, дубленку.

— Не, что вы ребята, Нюра у меня не такая. Да и стал бы я у них брать, если бы дома было.

— Надо же! Не такая, — изумился боцман. — Ты прямо как Ваня Пенкин. Застал еще Ваню-то?

— Не знаю такого, — отозвался Коля.

— Ваня два рейса у нас делал, до него, значит, — обращаясь ко мне, сказал боцман и стал рассказывать:

«Два рейса ходил с нами моторист такой Ваня Пенкин. Тихий такой корешок. Привычка у него была, кто бы чего ни сказал, он послушает, улыбнется так снисходительно — и молчок. Вроде много вы понимаете, недотепы. Мы, бывало, травим истории разные, про жизнь гутарим, то да се, а Ваня все улыбается. Затеяли мы однажды про жен толковать. Ну там все как полагается говорили и договорились до того, что верить ни одной нельзя. Так и порешили. А Ваня все улыбается.

— А что, Ваня, — спрашивает его Жора Шляхтеченко, — ты вроде с нами не согласен, по глазам вижу.

— Не согласен, — говорит Ваня.

— А в чем же ты, Ваня, с нами не согласен?

— Ваши, может, и изменяют, а моя нет, — отвечает Ваня и ласково так на всех смотрит. Тут уж мы завелись не на шутку.

— Это почему же ты так считаешь? — спрашиваем.

— Она у меня не такая, — говорит.

У всех, значит, такие, а у него не такая!

— А вот, Ваня, хоть ты и уверен, — говорит Жора Шляхтеченко, — а проверить тебе слабо.

— Мне проверять нечего, — говорит Ваня, но уже не улыбается. — Я и так знаю.

— Я же говорил, слабо, — не унимается Жора.

— А пожалуйста, — говорит вдруг Ваня.

И договорились мы, как возвращаемся из рейса, приходит Ваня домой, бьет кулаком по столу и говорит такие слова: «Все про тебя знаю! Выкладывай начистоту!» И смотрит, что получится.

Ну, пришли мы. Выпил Ваня для храбрости и ушел. А на пароход обратно не вернулся. Потому что, когда он стукнул кулаком по столу и сказал жене: «Все про тебя знаю!» она вдруг бух ему в ноги и давай голосить: «Ох, Ванечка, прости!»

А Ваня пошел в отдел кадров и списался на берег от греха подальше. Или уж лучше сказать — поближе».

Парни засмеялись. Одна Лялька вдруг серьезной стала и какой-то злой, нервной. Она швырнула ложки на стол и сказала громко:

— Прямо ангелы небесные. Трепачи! Видали — бабы во всем виноваты. На себя посмотрите! Кто из вас ко мне не подкатывал? Может, ты, боцман? Сколько у тебя валюты, я забыла?

Ребята молчали, склонились над тарелками.

— Сколько ни есть — вся моя, — пробубнил боцман себе под нос.

— И Ваня этот такой же, знаю его. Барахольщики! Смотрите на бабу, как на вещь. Потому вас, дураков, и бросают.

— Прошу без оскорблений! — поднял голову боцман.

Лялька резанула его взглядом и не удостоила ответом.

— Размякли тут, растеклись по столам, добренькие. Миша то, Миша се. Юлите, как кобели побитые, смотреть противно. Довели человека, схарчили. Ни одна баба такого не сделает. Да я бы на его месте за один стол с вами не села после всего.

Ну и Лялька! Какая муха ее укусила!

— Тебе и на своем неплохо, — ехидно усмехнулся боцман.

— А хоть бы и так! — Лялька с вызовом всех оглядела.

— Тебя пригрели — радуйся. А пыл свой попусту не трать. Не на век ушел, вечером будет, — проговорил боцман с кривой усмешкой.

— Пригрели! А тебе завидно? Иди, скажи ему. Или хочешь — я сама скажу, — и резко шагнула к нему: — Сказать? Посмотрим, что от тебя останется.

Она стояла у всех на виду напряженная, подобранная, будто лесная кошка перед прыжком.

— Да ладно, Ляль, — вступился Коля Заботин. — Что ты на людей кидаешься!

— Он-то человек? Дубина стоеросовая, телега. Только жрать и работать может. Поел — иди, драй свою палубу! Для другого у тебя мозги не приспособлены.

— Ого! Она уже и командует! Настоящая капитанша! — с деланным восторгом произнес боцман.

Лялька резво подскочила к нему и со всего маху влепила звонкую пощечину. Боцман оттолкнул ее. Она упала на стол, снесла супницу, тарелки.

Ребята повскакивали с мест, встали между ними.

— А чего она! Шальная дура! Я ее трогал? Пошутить нельзя, — оправдывался боцман, обивая схватившие его руки.

— Ша, ребята, ничего не было. Тишина, — призывал к порядку Коля. — Ляль, ты как, не ушиблась?

Лялька стояла как ни в чем не бывало, потирала ушибленную руку.

— Идиоты, — сказала она, ни к кому не обращаясь. — Что бы вы знали? Он, может, несчастней всех вас.

— А мы-то что, — удивился я. — Мы разве говорили про это?

— Извини, Ляль. Извини, — подошел к ней Коля.

— А ну вас! — отмахнулась Лялька и, гордо вскинув голову, пошла в буфетную.

Ох, неладно, все неладно получилось. Хорошо еще, Толя на берегу. Бухнуться бы сейчас в койку, заснуть и проснуться дома.

Капитан прикатил под вечер. Народ уже весь на борту был. Парни сгрудились у релингов, праздно разглядывали длинный причал, низкую стену пакгауза, расписанную автографами наших судов, и одинокую фигуру, притулившуюся у серого бетона. Этот друг два дня уже здесь маячит, с самого нашего прихода. Стоит группе сойти на причал — он отлепится от стены, идет рядом, чуть приотстав, и будто сам себе бубнит: «Чейнч, чейнч». На виду у парохода парни с ним общаться опасались, а он никак этого понять не хотел, сопровождал до носовых швартовых, зона его там кончалась, что ли? Не проходит здесь чейнч, друг, пора бы уяснить. Почему-то жалко его было.