Изменить стиль страницы

— Да, очень нравится!

При виде реальной, не воображаемой или нарисованной, как у нас, там, в казарме, груди — вот она! — я почти теряю контроль. Но пальцы, пальцы возвращают меня к этим необычайно чувственным ощущениям. Я только одними своими пальцами уже всю-всю её чувствую. Чувствую её влажный жар, упругую мягкость её груди, её… А губы… Ох, губы!.. Гу… О-о!

За моей спиной, здесь же в тамбуре, ещё несколько таких же сгорающих пар нетерпеливо топчутся на месте, шумно дышат, крепко обнявшись и прижавшись в долгом и глубоком поцелуе. Стоят, будто так и родились. Уже и не оторвать вовсе — не заклинило бы так… до… дембеля.

— Таня!..

— Паша, ты меня любишь?

— Да, да!..

Губы… Губы!.. Ох, какие вкусные, какие манящие… Но, нужно дальше, дальше, скорее… Руки уже сами знают, движутся, опускаются все ниже и ниже по спине, по бедрам, мнут, задирают юбку. Не отрывая губ, девушка мотает головой, неожиданно приседает, сжимая коленки, не даёт проникнуть под резинку трусов.

— Нет, нет… Не надо, — чуть слышно произносит.

— Как не надо?.. — хриплю от волнения. Снова ловлю её желанные губы. — Надо!

— Ну нет, говорю — нет! — отстраняясь, почти приходя в себя, стоит на своем девушка.

— Ну почему нет-то? — не пойму. Чувствую, ой, улетучивается, ох, уходит жаркая, минуту назад объединяющая нас волна взаимного желания. — Почему?

— Почему, почему — потому! Люди, вон, рядом.

— Какие люди? Где? — недоумевая, оглядываюсь, — А! Так, это же наши ребята! — Я и не видел никого рядом, вернее, совсем отключился.

— Ты меня любишь? — снова спрашивает Таня, внимательно заглядывая мне в глаза.

— Да, да, конечно, люблю! — разрази меня гром, если я её не люблю сейчас. Я просто уверен в этом. — Конечно, люблю! Да! Очень!..

Неукротимая рука, преодолевая слабеющее сопротивление, всё же проникает под ускользающую резинку, движется по гладкому и горячему животу вниз, к… Ааа!.. Ооо!.. Там мягкий пух и влажность… О-о-о!

Ба-бах!.. Пушечным выстрелом громко хлопают двери переходной площадки вагона, в наш тамбур вваливаются две старшинские фигуры. Это старшина Харченко и старшина Фокин, чёрт бы их вместе сейчас взял! Нашли, понимаешь, когда по вагонам болтаться! У нас этот укор в глазах горит так ярко, и так чётко, как надпись на транспаранте: «Янки — вон, с нашей территории!». Таня, в испуге, резко дернувшись, отстраняется от меня, рука моя выскальзывает, и «не солоно хлебавши» свободно повисает «не в том!» пространстве! Вот, гадство! Ну всегда так… с этими старшинами!.. Всегда они не вовремя!

— Ух-ты!.. — расплываясь в поощряющей улыбке, восклицает мудрый старшина Фокин, молодцы, мол, пацаны, время не теряют.

— Гкхым, кхы!.. — осуждающе, громко кряхтит Харченко, и отрывисто бурчит. — Вы, это, понимаешь, давайте, заканчивайте это… тут. Понятно? — нарочито суровым тоном требует старшина и поясняет. — Собираться надо. Подъезжаем.

Ну вот тебе, на!..

— Как? Уже?..

Только вроде начали, в смысле, только-только… там пух и мягкая горячая влажность!.. только же поехали, и уже всё, приехали… горячая влажность… Старшины, довольные произведенным эффектом, с осуждающими взглядами проходят в наш вагон, оставив нас «начинать-заканчивать-начинать».

— Тьфу, ты! Ну, ты!

Конечно, слезы… Конечно, нервы… А как вы думали? Я ж предупреждал, всегда этим заканчивается.

С Таней-Танюшей, стройной, симпатичной девятиклассницей, я потом «жарко» переписывался месяцев пять. Переписывался, пока помнил её тот удивительно томный запах, пока помнил жар её тела и упругость груди, и горячую мягкую влажность!.. Со временем, письма от нее почему-то стали приходить всё реже и реже. Пока, однажды, не перестали. Пе-ре-ста-а-али… а-ли… ли…и-и-и…

39. Сволочи…

Сейчас пойдет занавес! Сейчас!

Мы уже все на своих местах. На лицах застыли нервные маски полу-улыбки. Конечно, нервничаем. Ещё и ещё раз осматриваем друг друга, поправляем форму, фуражки, ремни, портупеи… Вокруг много не нужной сейчас суеты, много резких, угловатых движений. Ну вот — ба-бах! — чей то пульт неожиданно с грохотом падает. Рассыпались ноты. «Пу-ау!» — нервно вякнул тромбон, перекрывая шипение продуваемых клапанов трубы и сухой короткой дроби малого барабана — «тр-рыть»! Третий ряд хора, стоя на узкой и высокой скамейке, теряя равновесие, с ужасом на лицах, вдруг начинает судорожно махать руками, цепляясь за впереди стоящих. Стараясь удержаться от неминуемого падения, они хватаются за что ни попадя, дергают друг друга, цепляются за впереди стоящих, наводя этим всеобщую сумятицу.

— Ну, что там такое, что? Третий ряд! — Возмущается старшина Харченко. — Прекратили там… Краснов! — Одергивает самого заметного сверхсрочника, сейчас хихикающего в кулак.

— А что, Краснов?.. — Лицо Краснова мгновенно делается серьёзным. — Это не я, это, вон… Кабанов, товарищ старшина, толкается!

— Я! — Искренне удивляясь, крутит головой в огромной фуражке, ничего не подозревавший Кабанов, стоящий во втором ряду, совсем с другой стороны.

— Ну, всё, всё. Успокоились! — останавливает старшина понимая, им только дай волю — потом не остановишь… — То же мне ещё, дети! Краснов, смотри мне! — на всякий случай грозит старшина.

— Всё, всё, товарищ старшина. Я настроился.

— Он уже настроился.

— Только не пукни, опять, Краснов! — приглушённым голосом мстит Кабанов.

— Что? Я?!

Третий ряд опять взвизгивает, приседает, беззвучно ржёт, раскачиваясь от сдавленного хохота, снова валится на впереди стоящих. Все с восторгом вспоминают чью-то предыдущую классную подлянку на последнем концерте.

— Вы что, чуваки, это не я! Это поклёп!

— Да что ты будешь делать, в конце концов!.. Краснов, Эпов, Пильщиков, Кабанов!.. Вы успокоитесь или нет, а? Я вас сейчас накажу! Товарищ майор! — пугающе взывает старшина.

Кое-как удержавшись, третий ряд, сдавленными голосами, с удовольствием похохатывая над собой, с трудом выравнивается. Хористы никак еще не могут собраться, не могут успокоятся. Нет общего состояния готовности и у музыкантов.

Сейчас… сейчас дадут занавес!

В зале, за занавесом, стоит ровный и спокойный гул голосов полностью заполненного помещения. Концертмейстер Харченко ещё и ещё раз оббегает вокруг хора и оркестра, шикая и успокаивая, всё снова раз за разом проверяя и перепроверяя, одергивает и настраивает ансамбль на серьезный концертный лад. Нервничает! Чуть в сторонке, ближе к авансцене у занавеса, стоит наш главный дирижер, майор Софрин. Стоит в позе Наполеона: голова опущена на грудь, правая рука за отворотом кителя, левая сзади за спиной, левая нога чуть впереди. Настраивается! Он, как и мы в парадной концертной форме, стоит расслабленно, чуть ссутулившись, искоса — отстраненно и скептически — наблюдает за нашими приготовлениями. Настраивается. Ему за сорок или уже больше, нам от восемнадцати до тридцати. Он недоволен, его раздражает явно не нужное сейчас, наше пацанячье хулиганство, отсутствие необходимой солидности и поразительная, на его взгляд, безответственность — не провалиться бы с ними!

Я сижу в первом ряду оркестра, у меня первый баян, первая партия. Это значит, у меня всякие там «поливушки» и мелизмы-украшения. Ведущая партия… Техника, в общем. Очень всё ответственно и ещё очень и очень для меня не привычно, не отработанно. Пальцы произвольно, сами по себе, в беззвучном танце пробегают — замечаю! — по клавиатуре, как бы убеждаясь в их наличии и беспредельной своей лёгкости и готовности. Это нервы! Нервы, нервы! Я знаю, это они!

Мандраж!..

Перед нами, и за оркестром, стоят ряды чутких микрофонов. Они уже включены. Их уже проверили, продули и прощелкали, как водится — резко и бесцеремонно: Р-рас-с, рас-с, рас-с… с-с-сс!.. Микрофоны уже напряжены шумами и отдельными легкими всполохами разных резких «космических» звуков.

Сейчас, сейчас!..

Сцена ярко освещена, за кулисами мечутся, занимая свои места и успокаиваясь там, ребята из танцевальной группы, и те, свободные еще, кому выходить чуть позже. Все волнуются. Концерт!