Чтоб тебе отрубили голову — это не шутка. Как сказала старая Марта Мубротен:
— Потерять голову под топором — это ли не наказание! Господь бог дает нам только одну головушку.
Сидит он там, бедняга, в своей дыре в подвале, в кандалах на руках и ногах, а впереди его ждет только одно: вытянет шею на плахе и получит по ней топором…
Конечно, если верховный суд утвердит приговор.
А ведь коли на то пошло, Ховард ничего плохого никому из этих женщин не сделал. Даже, можно сказать, наоборот. Всегда был с ними веселый и простой, не раз со многими шутил и смеялся и на свадьбах, и на поминках, и в праздник на рождество. Уж, по правде говоря, Рённев была заносчивее и высокомернее его…
Мало-помалу оказалось, что едва ли во всем селении найдется баба, всерьез верившая, что Ховард заслужил приговор. Не такой он человек… Постепенно люди узнавали, что, когда по осени забивали скот, Ховард под любым предлогом уезжал в лес или в город. Юн рассказывал об этом всей округе. «Я не могу заставить себя убить беззащитное животное!» — сказал он Юну, когда тот однажды стал допытываться, в чем дело.
Нет, было ясно, если Ховард и ударил Рённев о порожек, то уж, конечно, кто-то вывел его из себя. Кроме Рённев, на кухне были еще двое. А эта Кьерсти, которая ходит тихоней и ни с кем разговаривать не желает, а у самой черт под юбкой…
Спору нет, мужики — народ поганый. Но если баба такой породы, что в четверг вечером на метле верхом ездит, то она одна стоит десятка самых отпетых мужиков из семи приходов…
Нет, или Кьерсти накинулась на свою мачеху — любить-то ее было ей не за что, если уж говорить правду, — или она околдовала Ховарда, и он не знал, что делает… А что доктор говорил, она вроде невинная? О, хитрая баба может черт те чего натворить до того, как ее продырявят…
Нет, одно ясно. Если и есть убийца в Ульстаде, так никак не Ховард. Все разом вспомнили, что, когда судья припер Кьерсти к стене, она стояла, как загнанная крыса, и оставалось только выжать из нее признание. И тут вскочил Ховард, так что кандалы зазвенели, и сказал такое, что потом посчитали за признание, сказал, чтобы только спасти эту девку, это дьявольское отродье…
Так снова и снова бабы основательно перемалывали зернышко по зернышку и наконец выкормили утку. А тут как раз пришло сообщение о том, что верховный суд утвердил смертный приговор Ховарду Ермюннсену.
Эта весть за день облетела селение, и, удивительное дело, в тот вечер в кухнях и комнатах воцарилась тишина. Многие считали, что жестоко отрубить человеку голову за убийство, которого, собственно говоря, поди, и вовсе не было, потому что последнее свидетельство — показания Антона — чистейшая ложь. Когда Юн выгнал Антона со двора, все как будто молча сговорились не брать его на работу. Но с голоду он не помирал — ведь есть же куры в чужих курятниках, да и ржаной сноп он всегда может украсть с ближайших хуторов…
С того вечера бабы принялись за дело. Они обходили один хутор за другим. Когда они шли, любоваться было нечем. Одни — плоскогрудые, словно доска для теста, и с торчащими острыми животами. Другие похожи на мешок с картошкой, передвигающийся на двух ногах. Но у всех — большие плоскостопие ноги, которые мчали их быстро, когда они, как теперь, отправлялись с божьей миссией.
Они знали, где в эту пору найти друг друга, и не теряли времени даром на бесполезную ходьбу. Шли, зная, где и когда женщины были одни. По молчаливому согласию они решили, что вмешивать в это дело мужчин ни к чему. Ведь именно за мужиками такие, как Кьерсти, и охотились, и сбивали их с пути.
Случалось, что мужик заглядывал в кухню как раз тогда, когда они толковали о своем деле. Тогда они говорили только: «Мы ведем речь о том зле, что уже случилось и еще случится в этом добром селении. Но это знамение божие!»
Мужик тут же исчезал и сообщал первому, кто попадался ему навстречу: «Я было собрался на боковую, но, думаю, лучше по дождику походить. На кухне у нас сидит эта Улеа Орнес. От дождя всего лишь одна мокрота, а от нее — ох, ты же знаешь эту Улеа!..»
Женщины ходили и на другой день, и на третий…
Нет, с уверенностью никто не мог сказать, которая из них заводила и больше всех старалась. Их было много с самого начала.
На третий день к вечеру — это был четверг — все было готово, гонцы побывали на всех порядочных хуторах и в домиках у порядочных ремесленников, а хусманов они не вмешивали. Пусть после ужина посуда стоит немытая — надо надеть праздничное платье и собраться у кладбища.
— Мы малость потолкуем с Кьерсти! — говорили одни.
— Не забудь надеть воскресное платье, ведь мы будем вершить суд божий! — напоминали другие.
К восьми часам собрались все женщины — больше тридцати: Андреа Нурбю и Берта Флатебю, Карен Галтерюд и Оливия Хаген, Улеанна Спетален, Марта Свинген, Теа Мубротен и Кари Спиккерюд, Анна Оппи и Улеа Орнес, Турина Пюттен и Матильда Гёрхулен и многие другие.
Честно говоря, никто из них не питал особой любви друг к другу, втайне считая, что трудно сыскать баб хуже, чем эти. Но здесь они собрались по воле божьей, которая не идет ни в какое сравнение с такими пустяками.
Они понеслись по тропе на запад, где от нее отходила тропка к Ульстаду. В медленно сгущавшихся сумерках они походили на стаю огромных ворон, передвигающихся по земле. Сначала они шли молча, и эта тишина казалась зловещей; но потом разговорились и, когда дошли до поворота на Ульстад, еще больше напоминали огромную стаю воронья, которая собралась, чтобы заклевать ту, что пришлась им не по нраву.
Что они задумали сделать с Кьерсти? Это навсегда останется тайной, потому что на другой день у большинства память отшибло, а те, которые помнили, хранили молчание. Быть может, они хотели сорвать с нее платье, и посмотреть не осталось ли у нее на теле следов от когтей Старого Эрика с последней ночи на Блоксбьерге… Быть может, они собирались только слегка поцарапать ей лицо, чтобы отбить у мужиков охоту смотреть ей вслед. Но, что бы они ни замышляли, в спешке многое было забыто, когда разгоряченная толпа с криками неслась в Ульстад.
В этот день в Ульстаде не было хусманов — в полевых работах наступил перерыв. Только Юн забегал днем. Они наскоро поужинали, а работник со служанкой направились к одному хусману, где по случаю хорошей погоды устраивались танцы. Гуру с Кьерсти оставались дома одни. Гуру только что перемыла посуду. Кьерсти, сняв башмаки, лежала ничком поверх покрывала на кровати Ховарда, уткнувшись лицом в подушку.
Сразу после обеда она заметила, что Гуру плачет, и без долгих расспросов выудила из нее правду о смертном приговоре. С тех пор она так и лежала неподвижно, не притронувшись к еде.
Услышав крики на дороге, Гуру выбежала на улицу и тотчас примчалась к Кьерсти.
— Беги отсюда, Кьерсти, прячься на сеновале! К дому идут бабы!
Что-то в ее голосе заставило Кьерсти подчиниться, она вскочила и натянула башмаки.
Но как она ни торопилась, толпа двигалась быстрее.
Когда Кьерсти выскочила во двор, то первые бабы были уже всего в каких-нибудь шестидесяти локтях и прятаться было поздно. Она бросилась бежать через поле.
Когда женщины увидели ее, они закричали еще громче, а те из них, что были впереди и неслись во всю прыть, еще прибавили шагу.
Разумеется, Кьерсти оставила бы их далеко позади, если бы только захотела. Она могла от них убежать, перескочить по мостику к Бергу, затем, все увеличивая разрыв, побежать по склону, и гонять их по кругу, пока они, бездыханные, не полягут вдоль дороги, словно вороньи чучела, на посмешище всему селению.
Но ничего этого она не сделала. Она побежала прямо вниз, вдоль большого поля ржи. Широкие снопы в сумерках напоминали войско гномов. Кьерсти бежала на запад к длинному мысу, который обрывался в озеро.
Уже почти стемнело, лес чернел под бледным небом, а озеро сверкало и дышало покоем. Оборачиваясь, Кьерсти видела, что поле почернело от баб в воскресных платьях, преследовавших ее широким, черным потоком. Только немногим хватало еще дыхания, чтобы кричать, остальные еле бежали, но отдельные слова она различала. «Шлюха! Колдунья! Ведьма!», — доносилось до нее, а иногда ей казалось, хоть она и не была уверена, что они кричат: «Суд божий!»