— Ну, теперь наша очередь.
Выходя за ленсманом, Ховард увидел, что в зале сидит какой-то человек, который не успел выбраться с остальными. Это был Керстаффер Берг. Он постарел, сгорбился, скособочился. Но, глядя на Ховарда, не мог скрыть злобной ухмылки.
На улице, где стояла лошадь ленсмана, люди, кидаясь в сугробы, отпрянули от Ховарда, словно от прокаженного.
Сначала ленсман завез Ховарда в Ульстад. Ховарду теперь так или иначе предстояло довольно длительное пребывание в тюрьме, поэтому ему разрешили собрать кой-какие вещи в баул и дорожный мешок. Ленсман знал, что зимой в камерах очень холодно, и посоветовал прихватить с собой одежду потеплее. Ленсман — его звали Орсетер — не побоялся оставить Ховарда одного в комнате на втором этаже, где стояли его сундуки, ведь он был закован в кандалы.
Ховард собирал вещи тщательно, не на один день, и не забыл взять с собой бритву. Единственное, что мешало ему сосредоточиться, — звон кандалов. К этому звуку он никак не мог привыкнуть. Он слышал, как за дверью ленсман вполголоса беседовал с Гуру, и разобрал, что Кьерсти привезли домой и уложили в постель.
Дойдя до маленького кожаного мешка, где лежало полторы тысячи далеров, он на мгновение задержался. Но потом засунул весь мешок в баул.
За дверью стояли Гуру и ленсман. Гуру, бледная и заплаканная, сейчас сохраняла спокойствие. Ховард совсем забыл, что Гуру такого маленького роста.
— Будь ласкова с Кьерсти, Гуру! — сказал он. — Она в этом нуждается.
Гуру плакала и не могла вымолвить ни слова, она только кивнула. Она спустилась по лестнице вслед за ленсманом и Ховардом.
На кухне он, как и рассчитывал, встретил Юна и Монса Мюру.
Невеселая компания. Они сидели, будто на похоронах.
— Прощайте, Юн, и ты, Монс, — обратился к ним Ховард. — При свидетелях я поручаю тебе, Юн, в мое отсутствие следить за хозяйством. За это ты будешь получать двадцать пять далеров в год, помимо прежнего жалованья. Ханс Нурбю будет тебе выплачивать. Согласен?
Лицо Юна все время дергалось, но он кивнул в знак согласия. Потом прежний Юн на миг одержал в нем верх, и он сказал:
— Согласен, но при одном условии: если у меня будет право выгнать Антона в три шеи, как только он здесь появится.
Пора было трогаться. Ховард с ленсманом сели в сани и уехали.
Ленсман снял с лошади бубенчики.
— У нас не свадебное путешествие, — пробурчал он, — по-моему, нечего звонить в колокола.
Они заночевали в доме ленсмана, в главном приходе, а на другой день продолжили путь в тюрьму.
Ленсман оказался человеком молчаливым. За три часа езды он только и сказал:
— Много всякого народу перевозил я за свою жизнь. Но еще ни разу не возил человека, осужденного за убийство. И уж никак не думал, что первым будешь ты.
Они ни разу, собственно, не поговорили в течение судебного процесса. Но Ховард замечал — впрочем, ему об этом и рассказали, — что ленсман не верит в его виновность.
Мнение Орсетера не играло никакой роли, и Ховард это понимал. Но то, что ленсман считал его невиновным, скрашивало их совместную поездку.
На следующее утро они приехали в городок, где была тюрьма. Ленсман передал Ховарда смотрителю, пожилому отставному унтер-офицеру.
Ховард плохо спал ночью, он никак не мог привыкнуть лежать в кандалах. Теперь он спал стоя, и сквозь этот полусон услышал, как смотритель кого-то звал. Вошел хромой старик, позвякивающий большой связкой ключей, — явно тоже отставной унтер-офицер, одетый в какое-то подобие формы.
— Запри его в пустой камере под лестницей, Гуннер.
Прихрамывая, Гуннер подошел поближе. Ховард очнулся и, глянув, узнал его. В 1814 году Гуннер Пилтерюд был в чине капрала и казался новобранцам маленьким и старым. Теперь ему, должно быть, уже за пятьдесят, а выглядел он и того старше. В конце похода Гуннеру не повезло. Во время поспешного и, судя по всему, не слишком почетного отступления он поскользнулся, упал и сломал ногу. Остаток пути — две с лишним тысячи локтей — его нес на плечах дюжий солдат из Эйдскугена, который утверждал, что пули все время свистели над их головами.
— Но слава богу проклятые шведы поверх головы палили, — сказал он.
Ружье Гуннера, к сожалению, стало шведским трофеем.
И вот он получил эту должность надзирателя, или как там это называется, как своего рода пенсию.
Ховард забыл уж когда и смеялся, но теперь, вспомнив боевые подвиги Гуннера Пилтерюда, улыбнулся про себя.
Оставшись с Ховардом наедине, Гуннер пригляделся к нему.
— Спаси господь, уж не тот ли ты Ховард, которого я встречал в восемьсот четырнадцатом году? — спросил он. — Тогда ты стал капралом и тебя расхваливали, говорили, будто ты штыком заколол шведа. Да, времена меняются. — И он посмотрел на Ховарда со смешанным чувством ужаса и уважения, которое испытывает слабый перед сильным, осмелившимся совершить что-то темное и опасное.
— Слыхал я о твоем деле, — продолжал он, стараясь на всякий случай держаться подальше, — и даже удивился, ведь имя Ховард редко услышишь в здешних местах, у нас его произносят Халвор. Но чтобы я тебя мог встретить вот так…
Он не находил слов.
— Ступай впереди меня, — велел он. — В эту дверь через коридор и под лестницу. По ней нелегко ходить инвалиду, раненному на войне.
«Несчастный калека, раненный на войне» — так он всегда называл себя, как вскоре выяснил Ховард. Гуннер давным-давно забыл, что его врагом была всего лишь большая коровья лепешка, величественно распластавшаяся посреди дороги. Она-то и послужила причиной того, что он поскользнулся, а этот перелом ноги стал почетным увечьем, полученным в войну; но из-за него он с трудом ходил по лестнице.
— Кроме тебя, у нас только двое арестантов, — сообщил он, впустив Ховарда в темную камеру. — Один — просто придурок, которого никто не хочет держать у себя, другой — здоровенный детина, на рождество выбил по пьянке все зубы брату. Видно, его за это посадят надолго, потому как брат ничего худого ему не сделал, только отбил у него девушку на танцах.
В камере было темно, холодно и сыро. С помощью Гуннера Ховард надел все теплые вещи, которые взял с собой. Но он все время мерз. Возвращаясь мыслями к событиям недавних дней, он вспомнил, что начал мерзнуть уже в судебном зале, когда вторично давал показания и когда по лицам судьи и присяжных увидел, что все кончено и он осужден. До этого он все еще сомневался: не сошли же они совсем с ума! И тогда было плохо — стыд и позор, кандалы на руках и ногах… Но, увидев их лица после своего вторичного показания, он понял: да, они сумасшедшие. И с тех пор начал мерзнуть, хотя и не так сильно, как теперь.
— Я, пожалуй, принесу тебе еще одну шкуру, — сказал Гуннер. — Эта камера поганая, холодная.
Он принес еще одну шкуру. Ховарда знобило, он не мог унять дрожь, у него зуб на зуб не попадал. Он закутался в обе шкуры, но и это почти не помогло.
Бывая у него, Гуннер Пилтерюд сокрушался. И не без оснований. Вечный холод подтачивал силы Ховарда, и под конец он с трудом поднимался с нар.
— Уж не легочная ли горячка у тебя? — спрашивал Гуннер.
Но Ховард знал, что это не легочная горячка. Он видел людей, которые болели, а случалось, и умирали от нее. У них озноб сменялся жаром, то зуб на зуб не попадал от холода, то они пылали огнем. У Ховарда все по-другому: он мерз постоянно, днем и ночью.
В тюрьме Ховард не знал, что о его деле постоянно говорили во многих селениях. Мнения резко разделились, и на этой почве нередко ссорились старые друзья.
Из людских пересудов в городе Гуннер Пилтерюд понял, что заключенный у него знаменитый и что существуют серьезные разногласия относительно его вины.
Сам Гуннер, скорее, сочувствовал ему, вспоминая давно минувшие доблестные дни 1814 года, когда Ховард был капралом, а его самого ранило при отступлении. Гуннер даже собрался с духом и поговорил сначала со смотрителем тюрьмы, а потом и с самим комендантом. Он объяснил, что новый заключенный Ховард Ермюннсен болен. И к тому же сидит в самой холодной камере. Что из-за этого у него зуб на зуб не попадает, он не может согреться ни днем, ни ночью, потому как брошенные на нары шкуры такие старые и вытертые, что тепла от них не больше, чем от рогожи. Он, Гуннер, считает — так и до горячки недолго, если Ховард уже не заболел ею.