Марина вспомнила полковника Киевица, Деклера, мысленно пожелала им удачи, а судье ответила:

— Я никакого отношения к Движению Сопротивления не имею. Ни с кем из его руководителей знакома не была, их фамилий, имен не знаю.

— Суд требует правдивых показаний, — блеснул на нее недовольно Гофберг стеклами пенсне, напомнил. — Вы будете нести дополнительную и суровую ответственность за сокрытие ваших связей с преступной организацией.

— Повторяю, я никакого отношения к Движению сопротивления не имею, — стояла на своем Марина. — Но если суд располагает доказательствами этого, то прощу предъявить их.

— Хорошо, — согласился Гофберг. — Пригласите в зал свидетеля Старцева, — обратился он к охране.

«Старцев свидетель?» — взметнулись мысли в голове Марины, восстанавливая в памяти все, что было связано с ним в ее жизни и жизни отца, выискивая то, что сейчас могло составлять опасность. Напряженная память молниеносно воспроизвела картину его прихода в их дом вместе с Новосельцевым, ожесточенный спор с отцом о возвращении на Родину. Что мог знать Старцев о полковнике Киевице и Деклере — вот что было важным.

Старцев появился в услужливо открытой перед ним двери, обвел взглядом зал и, убедившись, что в основном здесь находятся офицеры вермахта и гестапо, выбросил руку в фашистском приветствии, громко произнес: «Хайль Гитлер!» Офицеры сначала удивленно опешили и, только несколько мгновений спустя, влекомые выработанной привычкой и обязанностью отвечать на такое приветствие, в едином порыве встали со своих мест, сотнеголосо прокричали: «Зиг хайль!» И только после этого, храня достоинство и генеральскую важность, под одобрительный шум в зале Старцев прошел к месту свидетеля. Дав клятвенное обещание говорить суду только правду, он застыл в позе сиюминутной готовности.

Решение идти свидетелем на процесс, который, хотя и назывался закрытым, с ограниченным и подобранным кругом присутствующих, но все же был гласным, Старцев принял не сразу. Он понимал, что скрыть ту роль, которую отводил ему Нагель в суде не удастся и это может, если не подорвать, то бросить тень на его репутацию среди эмиграции. Он заартачился, давая понять, что тайное сотрудничество с гестапо — это одно дело, а выступать публично на процессе по заданию и под диктовку службы безопасности — совершенно другое. Но Нагель и слушать не хотел. Ему надо было достичь цели, и ради этого он «сжигал» Старцева, тайного агента гестапо. Генерал попытался отказаться от задания, но когда Нагель вновь бестактно и грубо спросил, не пробовал ли он висеть на фонарном столбе, сдался. Затаив обиду, мысленно жалея себя, он согласился пойти в суд — жизнь для него была дороже репутации. Марина с брезгливым отвращением смотрела на Старцева. Она и раньше понимала, что в судьбе их семьи генерал играл зловещую роль, но никак не предполагала, что он выступит свидетелем на суде. Фашистское приветствие, с которым Старцев там появился адресованный ему одобрительный шум в зале и ответ «Зиг хайль» свидетельствовали о том, что в этой среде он был своим человеком, и Марина вспомнила слова Шафрова: «А приведет случай, то в Россию с Гитлером пойдете», подумала, как же был прав отец.

— Свидетель, господин Старцев, знаете ли вы сидящую на скамье подсудимых женщину? — с подчеркнутой вежливостью спросил судья Старцева и легким наклоном головы разрешил отвечать.

Старцев медленно повернул голову в сторону Марины. Взгляды их встретились, и он не выдержал унизительного презрения, с каким смотрела на него Марина. Несколько сконфузившись, отвернулся, мстительно подумав: «Как-то ты посмотришь, когда услышишь то, что я сейчас должен сказать по заданию Нагеля? Как поведешь себя?»

— Уважаемый господин судья! Господа судьи — произнес он несколько торжественно, чтобы скрыть замешательство, вызванное презрительным взглядом Марины. — На скамье подсудимых находится известная мне русская женщина Марутаева Марина Александровна, до замужества Шафрова, дочь белого эмигранта из России, бывшего капитана второго ранга русского военно-морского флота Шафрова Александра Александровича, — Он демонстративно умолк, принял скорбную позу, чтобы привлечь к себе внимание зала, судей, а больше всего Марины, на которую и был рассчитан в гестапо этот психологический прием. Выждав какой-то момент, печальным голосом, будто преодолевая себя на каждом слове, закончил, — которого я искренне уважал и которого, к великому сожалению, уже нет в живых.

— Что? — остро разрезал тишину зала крик отчаяния, вырвавшийся из груди Марины.

— Царство ему небесное. Он отошел в мир иной неделю тому назад, — скорбно склонил голову Старцев. Он выполнил задание Нагеля, не сказав только, что умер Шафров в тюрьме.

— Папа, папа! — шептала ошеломленная Марина.

Она прижалась затылком к высокой спинке стула, устремила невидящий, отрешенный взгляд в потолок. По ее страдальчески искривленному лицу скатывались слезы, которые не было силы ни унять, ни вытереть — онемевшие вдруг руки не слушались. «Папа, папа», — шептала она одеревеневшими губами. Все, что в жизни было связано с отцом непостижимо быстро проносилось в ее голове. Не стало самого близкого человека и ей казалось, что жизнь ее угасла преждевременно, до окончания суда, вынесения приговора.

Необычно притих зал, молчали судьи, будто разделяя постигшее ее горе. И, может быть, даже в их жестоких сердцах вдруг нашлось место состраданию? Гофберг снял пенсне и стал тщательно протирать и без, того чистые стекла. Он был полностью осведомлен о сценарии суда, разработанном в гестапо, том психологическом давлении, которое должно быть оказано на Марину, чтобы вынудить ее рассказать правду о связях с участниками Сопротивления, но даже эта осведомленность не стала для него защитной от восприятия человеческого горя. Он пристально посмотрел на застывшую в оцепенении Марину, оценивая ее способность давать показания, громко откашлялся, сказал:

— Суд понимает вас, подсудимая. Но… Дело есть дело. Суд есть суд, — он развел руками, дескать, тут ничего не попишешь, водрузил на нос пенсне и стал холодно строгим, словно за блеснувшими стеклами очков скрыл вырвавшееся было наружу человеческое чувство сострадания.

Марина оцепенело молчала. Будто откуда-то издалека, пробиваясь сквозь притуплённое восприятие происходящего, доходил до ее сознания голос судьи, который она с трудом понимала. Образ Шафрова властно звал ее к себе, и перед ее мысленным взором отец возникал то радостно взволнованным после возвращения из Советского посольства с вестью о предстоящем отъезде на Родину, то удрученным и растерянным, когда в этом отказали. Память стремительно возвращала ее в далекое прошлое, когда она, повзрослев, впервые осознала дочерние чувства любви к нему, поняла, что именно он, а не мать, занял в ее жизни первое место и был так душевно близок к ней, что она открывала ему самые сокровенные девичьи тайны, чувствуя себя счастливой в такие минуты откровения. Она вспоминала, как в первые годы жизни в эмиграции он помогал ей освоиться в чужой стране, найти свое место в нелегкой жизни беженки, и был надежной опорой во всех невзгодах и трудностях. Значительно позже она поняла и расценила это как стремление искупить вину за то, что лишил ее Родины, оторвал от той естественной среды, которая формирует личность, создает национальный характер, делает человека духовно богатым. Поняла и простила, ибо в его заботе было столько искренности, благородства и родительской теплоты, что сердиться, а тем более осуждать его было просто нельзя.

Память возвращала Марину к тому, как отец учил ее любить Родину. И делал это не громкими словами, а своими действиями. В связи с этим с необыкновенной остротой вспомнилось его мужественное объяснение со Старцевым и Новосельцевым по поводу посещения Советского посольства. Пережив многое, переоценив взгляды и поступки, он учил ее той любви к Отчизне, за которую сейчас судил ее фашистский суд. Но она не была в обиде на него. В этих и других эпизодах, подобно молнии полно или отрывочно проносившихся в ее сознании, Шафров представлялся поразительно цельным и сильным, таким, какого она любила его как благодарная и признательная дочь — пламенно, преданно и нежно.