Расценив минутное раздумье Марины, как колебание, как многообещающий момент, за которым может последовать признание, прокурор ощутил, как в груди у него замерло дыхание и треугольное лицо стало еще длиннее потому, что совершенно произвольно слегка отвисла нижняя челюсть, и он смотрел на Марину с трепетным ожиданием ответа, глупо или не глупо, но все же надеясь на удачу. Сгорая от нетерпения, он решил ускорить событие:
— Я требую ответа! — прохрипел он неожиданно осипшим от волнения голосом, — Требую ответа, господин судья!
Марина скользнула презрительным взглядом по нему и, обращаясь к судьям, а больше всего к замершему в выжидательной тишине залу, ответила:
— Моя совесть, господа судьи.
Ответ Марины оказался таким необычным и нестандартным для суда, что судьи и прокурор непонимающе посмотрели на нее, соображая, к чему здесь совесть, если ответ должен быть о конкретных лицах, толкнувших ее на преступление.
— Это не ответ, — первым прервал возникшую неловкую паузу судья, — Отвечайте по существу.
— Это не ответ! — поддержал его прокурор.
— Я вижу, вы не верите и не понимаете меня, — выдержав небольшую паузу, неожиданно доверчиво и с какой-то горечью в голосе ответила Марина, будто сожалея об ограниченности судей и прокурора, не желающих ее понять, — Но к убийству офицеров действительно позвала меня моя совесть, — Голос ее звучал проникновенно, правдиво и эта доверительная тональность как бы обволакивала сознание людей, прокурора, сдерживая их от гнева и намерения прервать ее. А она продолжала неторопливо и рассудительно, словно призывая их добросовестно и глубоко разобраться в ее чувствах и совести, наконец, поверить.
— Когда немецкие войска вошли в Брюссель и оккупировали Бельгию, я стала свидетельницей невообразимой жестокости. Я видела, как на бельгийцев, словно на животных, устраивались облавы, как их хватали на улицах и угоняли на работы в Германию, разлучая с семьями. Я читала приказы военного коменданта генерала Фолькенхаузена и начальника гестапо барона фон Нагеля об арестах, расстрелах. Бельгия стояла на коленях, и моя совесть позвала меня к сопротивлению насилию, — Она остановилась, передохнула и, виновато улыбнувшись за эту передышку, продолжила, — Когда же ваш фюрер Адольф Гитлер начал войну с моей Родиной, Россией, мне показалось, что ваши солдаты ворвались в мой дом, в мою семью, я не могла сидеть сложа руки. Я взялась за оружие — кухонный нож. Моя совесть приказала мне убивать немцев. Совесть, господа судьи, и больше никто.
— Прекратите антифашистскую пропаганду! — наконец, вырвался прокурор из плена ее обворожительного, задушевного тона. — О какой совести может идти речь? О чем толкует подсудимая? Она хочет увести суд в сторону от главного вопроса. — Он достал платок, вытер вспотевшее лицо и, вспомнив, что подобным срывом нарушает процедуру процесса, спросил у судьи разрешение задать Марине вопрос. Получив разрешение, продолжил напористо, убежденно:
— Надеюсь, вы не станете отрицать, что убивать офицеров великой Германии вам дали приказ руководители так называемого движения Сопротивления и бельгийские коммунисты, которые выполняют указания московского Кремля. Не так ли?
Сдержанная улыбка скользнула по лицу Марины — она поняла, куда клонит прокурор. Не пряча иронии, неторопливо ответила ему, оттачивая каждое слово.
— Господин прокурор, если бы я была связана с руководителями движения Сопротивления и коммунистами, которые выполняют указания Кремля, то, думаю, вы тоже не станете отрицать, что для убийства ваших офицеров они дали бы мне оружие. С ним безопасней. Я же убила ваших офицеров столовым ножом — оружием кухарки.
Логичность ее доказательств была настолько убедительной, что в зале послышалось оживление, и Марине показалось, что в полемике с прокурором она неожиданно получила поддержку присутствующих, и это придало ей уверенность.
— Почему вы убили майора Крюге? — задал вопрос Гофберг. — Вы были знакомы с ним? У вас были личные счеты?
— Нет, личных счетов не было. Я однажды танцевала с ним в ресторане. Но это нельзя считать знакомством.
— Так что же вас толкнуло на преступление? — спросил прокурор, оторвавшись от своих записей.
С задумчивой озабоченностью и взволнованностью опустила Марина голову, собираясь с мыслями, запасаясь силой воли, чтобы сказать о самом важном, о том озарении, той любви к Родине, которые позвали ее к отмщению и привели на скамью подсудимых фашистского суда. Она хотела сказать о многом — бросить в лицо суда всю свою ненависть к фашизму, рассказать о нравственном потрясении, которое пережила после нападения Германии на Советский Союз, обвинить фашистов в убийстве тысяч русских людей, уничтожении городов и деревень ее Родины. Ей хотелось дать волю чувствам, словам, которые были скованы пытками на допросах в гестапо, и которые не было смысла высказывать Нагелю, но следует сказать здесь не только суду, а и тем, кто переполнил зал судебного заседания. Но где найти столько слов? Как спрессовать их в единый слиток разума и чувств? Мысли смятенно и мучительно метались в ее голове, не находя стройного воплощения в словах.
— Суд ждет, — напомнил требовательно Гофберг.
Она понимала, что ответ ее ждут суд, прокурор, вновь притихший, наэлектризованный ее молчанием, зал. И вдруг вся только что занимавшая ее сумятица мыслей вылилась в голове в краткую речь, подобную той, которую сказал Шафров за праздничным столом 7 ноября: «Надо здесь, в Европе, бороться с фашистами и таким образом помогать Красной Армии. Фашист, убитый в странах Европы, не появится на нашей Родине, не прольет там русскую кровь». Обрадовавшись, она подняла голову, сказала с потрясающим убеждением в своей правде, чувствах, вере.
— Моя Родина, Советский Союз, в смертельной опасности, — Сглотнула ком, подкативший к горлу и ощутила, как отчаянно в колотилось сердце — сказать сокровенные мысли суду, притихшим в зале фашистам оказалось делом нелегким. Но это не испугало, не остановило ее. Напротив, она почувствовала такой прилив сил, который дал ей возможность твердо и уверенно закончить свою мысль, — И я считаю, что русские люди, где бы они сейчас ни находились, должны помогать своей Родине. Убитый фашист в Бельгии, Франции, Дании, Польше уже не появится в России. Я помогала моей Родине!
Марина напрасно думала, что в полемике с прокурором заручилась поддержкой людей, находившихся в зале. Реакция зала могла склоняться в ту или иную сторону в зависимости от остроты вопросов, рассматриваемых судом, удачных или неудачных ответов сторон процесса, но она была однозначна, когда речь шла о ее виновности, ее выступлении против фашизма. И потому последние ее слова «Я помогала моей Родине!» — потонули в оглушающем реве. Фашисты забыли о предупреждении судьи, не обращали внимания на звон колокольчика в руках Гофберга. Да если бы в зале раздался набатный звон главного колокола церкви, вряд ли он мог бы заглушить, а тем более унять, успокоить разъяренную массу опьяненных ненавистью офицеров.
Марина сказала самое важное, что хотела официально и гласно заявить на процессе, и теперь, несмотря на бушевавший в зале шквал фашистского бешенства, сидела успокоенная. Она не знала, хорошо ли, плохо ли защищалась, но чувствовала, что пока держалась, находила силы и, слова Богу, умения возражать своим противникам. А противники ее бушевали долго прежде, чем она вновь услышала обращенный к ней голос судьи.
— Суд располагает сведениями о ваших связях с движением Сопротивления в Бельгии. С кем из участников Движения и когда вы установили связь?
— С вашего разрешения, — обратился прокурор к судье и, получив согласие, выраженное благосклонным кивком головы, обратился к Марине. — Государственное обвинение интересуют фамилии, имена руководителей Движения, какие конкретно вы получали от них задания?
После ошалелого рева тишина в зале казалась прозрачной и в этой тишине сотни глаз были устремлены на Марину, бесстрашно защищавшую себя в неравном поединке с судом. Сотни ушей с напряженным ожиданием готовы были ловить каждое ее слово, произнесенное вслух или шепотом, потому что показательный процесс вступал в новую стадию, и тут важен был каждый нюанс в ее поведении. Многие сидящие в зале понимали, что суд приобретал форму драматического спектакля, главную роль в котором играла Марина, и подобно тому, как в театре зрители ждут выхода полюбившегося им артиста, так и они ожидали ее ответ на вопрос судьи и прокурора. Правда, они не отдавали ей своих симпатий, но ведь даже ненависть требует удовлетворения.