— Кажется, хорошо? А, Юра?

Марутаев бросил оценивающий взгляд на стол, затем перевел его на Марину и залюбовался ею.

На ней было темно-синее шерстяное платье с белым кружевным воротничком, которое мягко облегало и подчеркивало стройность и грациозность ее фигуры. Пышные волосы, заплетенные в косы, были уложены в тугой узел на затылке, от чего голова ее, особенно если смотреть в профиль, напоминала античную голову женщины древнего Рима. Лучившиеся радостью глаза смотрели на него восторженно. Наверное от того, что ощущала себя в полном расцвете женской красоты и привлекательности, и от того, что нравилась сейчас мужу.

— Хорошо? — спросила она вторично, смутившись влюбленного взгляда мужа.

— Хорошо? Не то слово, родная, — ответил он. Подошел к ней, заглянул в глаза и в приливе нежности взволнованным голосом сказал: «Спасибо, милая. Все сделано прекрасно. Ты молодец, Маринка».

Нежный румянец залил щеки Марины. Восемь лет прожила она с Марутаевым, привыкла к тому, что был он скупым на ласковое слово, хотя хорошо знала, что это не мешало ему искренне и сильно ее любить.

— За что спасибо? Это моя обязанность. Я ведь — мама.

— Столько забот! Устала?

— Что ты? Совсем нет, — тряхнула она головой в ответ.

От ласковых слов мужа ей вдруг стало так легко, что на какое-то время она забыла тревогу за исход визита отца в советское посольство и отдалась вмиг заполнившему ее до краев чувству радости за детей, мужа, за то, что была молода и любима.

— Совсем не устала. Мне так легко, что петь и танцевать хочется. Не веришь? Правда, милый.

Кружась и напевая, она подошла к патефону, поставила пластинку и, когда в комнате раздалась музыка, попросила мечтательно:

— Пригласи меня, Юра, на танго. Как тогда в клубе фабрики. Помнишь?

Ей захотелось снова пережить момент их знакомства, ощутить то сладостно-трепетное состояние, которое овладело ею, когда она оказалась в сильных руках Марутаева.

— С радостью, — разделяя ее настроение, ответил Марутаев. Шутливо пригласил, — Прошу не отказать, мадемуазель.

— Пожалуйста, — в тон ему ответила Марина.

Не прибегая к замысловатым «па», водил Марутаев под звуки медленного танго словно опьяневшую от счастья Марину и смотрел на нее с чувством виновности за то, что в водовороте жизни, в поисках хлеба насущного не заметил, как ее лица коснулись годы. На лбу залегли морщинки. Прорезавшись в нежной коже, от уголков глаз к вискам образовали солнечные сплетения-лучинки, которые женщины обычно с грустью именуют «гусиными лапками». Прошло восемь лет после их брака. Нелегкая жизнь на чужбине сделала свое дело — поугасила остроту чувств, но любовь осталась, наполнившись иным содержанием — трогательной заботой друг о друге, семье, детях. Оба они стали взрослее, сдержаннее, мудрее.

— Бельгийские девушки тогда завидовали мне, — восхищенно посматривая на Марутаева, говорила Марина, — Шутка ли, пригласил на танец такой красивый парень. И этот парень теперь мой муж. Только ты не зазнавайся, — шаловливо погрозила пальцем и, помолчав, спросила: — А помнишь, что ты тогда сказал мне?

— Нет, не помню. Да мало ли что я мог наговорить, чтобы понравиться тебе, — отшутился Марутаев.

— Ты сказал: «Вот так бы идти с Вами всю жизнь».

— И еще подумал, — дополнил он, — Вот бы мне такую жену. Ты лучше всех женщин…

Марина не дала договорить, шутливо прикрыла ему рот ладонью.

— Я знаю, ты скажешь, что я лучше всех женщин Бельгии и России.

— Не отгадала. Ты лучше всех женщин мира!

— О-о-о! Цена мне, кажется, повысилась. Спасибо за добрые слова.

Однако веселье было недолгим. Приятные воспоминания и шутки не могли оторвать их от мыслей о визите Шафрова в советское посольство. Марина выключила музыку, села у стола.

— Эту ночь я плохо спала. Молила Бога, чтобы он вызвал у советского посла сострадание к нам, — Умолкла, будто тревожно к чему-то прислушиваясь, продолжила печально: — Мне Родина по ночам снится и такая радость распирает грудь, что дух захватывает. Россия… Если бы только знал советский посол, как тяжело нам.

Если бы знал…

Тупой болью отзывались в сердце Марутаева слова Марины. Он уже давно убедился, что по-настоящему значение Родины может познать и оценить лишь тот, кто волею судьбы, или по своей роковой ошибке оказался за рубежом и где-либо в Европе или в заморских странах барахтается в жестоком и беспощадном житейском море, потеряв всякую надежду когда-нибудь вернуться в отчий дом.

Марутаев немало удивлялся тем, кто оставлял Родину после двадцатого года. По его мнению и такие безумцы не понимали простой истины, что все, что оттуда, из России, кажется на западе легко доступным и этой мнимой доступностью подогревает надежду чего-то достичь на чужбине, фактически является недосягаемым. На все этой надо смотреть, как на богатую витрину иного мира, которой отгородился от тебя стеной отчуждения, не понимая и не желая понять тебя. Для людей запада с их укладом жизни, привычками, моралью, русский человек в лучшем случае — эмигрант из России, к которому первоначально еще сохраняется что-то вроде уважения, а, скорее, сострадание и терпимое отношение, в худшем случае он — просто беженец со всеми вытекающими отсюда последствиями, правами человека второго сорта. От неприкаянности, постоянного ощущения потери чего-то самого дорогого, с детства вобранного всей душой, разумом и сердцем, от сознания того, что вокруг все чужое, тебя отторгающее, к чему ты вынужден приспосабливаться ценою унижения природой заложенного в тебе непокорного русского «я», Родина становится во сто крат дороже, тянет к себе с неодолимой силой. Марутаев знал многих, кто не выдерживал на чужбине, не привык к противоестественному состоянию человека без Родины, опускался, сводил счеты с жизнью, и поэтому согласился с решением Шафрова вернуться в Советский Союз, чтобы вырваться из этого беспросветного состояния.

— А мне, москвичу, Москва чудится, — признался он, — С какой бы радостью я махнул на Воробьевы горы, куда мальчишкой с друзьями ездил купаться в Москве-реке. Хотя бы одну минуту взглянуть оттуда на Белокаменную.

— Москва, — мечтательно произнесла Марина, — Как здорово сказал о ней Георгий Адамович. Помнишь? «Тысяча пройдет — не повторится. Не вернется это никогда. На земле была одна столица, все другое — просто города». — Подняла на Марутаева тоской наполненный взгляд, — Сердцем чувствую, что визит отца в советское посольство будет удачным. И все же тревожусь, очень не спокойно на душе. Как он там? Сумеет ли все убедительно рассказать? Поймут ли его?

— Александр Александрович не растеряется, — заверил Марутаев, — А что касается, поймут его или нет, то, думаю, в посольстве работают умные люди.

Раздался долгожданный звонок. Марина пошла к двери встречать отца. Вслед за нею в квартире появились Шафров и мать — Людмила Павловна. По тому, как Шафров неторопливо снял шинель, как тщательно причесывался у зеркала, поправлял ордена и медали, по выражению его лица, на котором таилась плохо скрываемая довольная улыбка, можно было догадаться, что в посольстве приняли его хорошо. И только озабоченный вид Людмилы Павловны как-то диссонировал с настроением Шафрова, омрачал его радость, но он делал вид, что не замечает этого.

Не всегда и не во всем было согласие в семье Шафрова. Так уж сложилось, что с первых дней супружеской жизни Людмила Павловна, оказав властный характер, пыталась взять верх в семье. И если это ее стремление в молодые годы было еще как-то терпимым, а возникавшие на этой почве недоразумения скрашивались любовью к ней Шафрова, то со временем, когда хмельные чувства молодости перебродили и уступили место житейской мудрости, опыту и вполне логичному сопротивлению, отношения их становились порой до предела натянутыми.

Властность характера свое особое мнение, не совпадавшее с мнением Шафрова, семьи, Людмила Павловна проявляла по самым разнообразным поводам, но наибольшего накала они достигли в вопросе возвращения на Родину. Не один семейный совет, порой доходивший до острых ссор, заканчивался ничем. После долгих уговоров она все же уступила Шафрову, втайне надеясь, что ему откажут в советском посольстве. Пройдя в комнату, она села в угол дивана и сидела там одиноко, отчужденно.