И верно, что-то было у них общее — круглость лица, бойкость взгляда. Я снова сделал попытку поцеловать Катю, но безуспешно. Краском Завязкин, оказывается, летом 1923 года окончил в Питере курсы и был назначен на кронштадтские форты. А мама с подругами по комсомольской ячейке возвращалась в Кронштадт из Питера с антирелигиозного диспута. На пароходе они и познакомились. Мама была очень красивая, правда ведь? Рядом с могучим краскомом на снимке стояла стройная блондиночка с удивленными глазами, с тугой косой вокруг головы, в закрытом платье до пят. Трудно было узнать в ней Катину маму с ее плаксивым выражением лица. Но что поделаешь, приходилось подтверждать, кивать, вникать…

Краском Завязкин служил на фортах — на Четвертом Северном, на Шестом — и в Кронштадте бывал редко, но жениться на маме успел, хотя бабушка — мамина мама — была против, потому что мама была совсем молоденькая, восемнадцати еще не было, но под Новый год ей как раз исполнилось восемнадцать, и они поженились, а в двадцать четвертом году родилась она, Катя. Краском был уже командиром батареи, он любил пушки, и служба у него шла хорошо, его уже хотели назначить командиром дивизиона, комнату дали вот эту самую, на Красной, но в феврале двадцать шестого года он умер.

«Какое несчастье», — хотел я сказать, но прикусил язык.

В январе того года, вечером, краском Завязкин шел пешком с Шестого Северного в Кронштадт, он торопился, потому что погода портилась, начиналась метель, и еще потому, что давно не был дома, месяца полтора, и ужасно соскучился по маме и по ней, Кате, и беспокоился, так как у нее, Кати, были цыпки.

— Что было? — спросил я.

— Цыпки. Папа страшно торопился, бежал по льду восемь километров, представляешь? Уже перед самым берегом ему дорогу преградила вода. Ветер нагнал воду поверх льда, понимаешь? И обойти ее нельзя. Широко разлилась. Папа шел по пояс в воде. К Северным казармам вышел весь обледеневший. Мне мама рассказывала, когда папа добрался ночью до дома и вошел, она закричала. От страха. Папа был как этот… айц…

— Айсберг?

— Да, как айцберг. Он не дышал, а рычал. Мама бросилась греть воду, обтерла его, обогрела. А на другой день — температура сорок градусов. Две недели папа горел как в огне. В моргоспитале. Там и умер. Двустороннее воспаление легких.

У Кати глаза наполнились слезами. Я обнял ее и осторожно привлек к себе, она всхлипывала и не отталкивала меня.

— Катюша, — сказал я. — Милая, — сказал я. — Не плачь.

Она вдруг откинулась на моей руке и внимательно так, вопросительно так посмотрела. Высвободилась. Села на диван. Платочком промокнула глаза. И — понеслась дальше…

Не стало, значит, краскома Завязкина, и с мамой что-то случилось в ту зиму. Была активная, всегда все организовывала… Однажды, тоже зимой, в Константиновском доке вырвало ночью батапорт…

— Что вырвало? — спросил я.

— Батапорт. Ну, ворота дока! Штормило, что ли, на заливе, и вырвало батапорт, в док хлынула вода. А в доке стояла «Аврора» на ремонте, со вскрытыми кингстонами и дейдвудами…

— Откуда ты все это знаешь? — удивился я.

— Мама рассказывала. И дедушка. Дед у меня был доковый мастер. Водовозов Степан Митрофанович. Не слышал? Ты не кронштадтец, не знаешь. Его многие знали. Вот к нему ночью на Козье Болото прибежал кто-то с завода, говорит — батапорт вырвало, док затопляет. Дед — бежать на завод. А мама ж тоже на заводе тогда работала. Тоже подхватилась — от одного к другому, цепочкой, всех комсомольцев заводских оповестили, телефонов же ни у кого не было…

Катя оборвала свой рассказ, задумалась чего-то. Я придвинулся к ней, снова обнял за плечи. Что напало на нее? Как будто у нас вечер воспоминаний… А что у нас за вечер?.. Я осторожно, чтобы не спугнуть, коснулся губами ее виска, ощутил щекочущее прикосновение легких волос.

— Не надо, Боря, — сказала Катя. — Я сейчас подумала: почему у мамы такая несчастная жизнь? Как она папу любила! Теперь так никто не умеет.

— Ну почему? — слабо запротестовал я. — Теперь тоже…

— Нет! Никто!

Мы помолчали. Я по-прежнему не знал, что делать, хотя мы сидели тесно прижавшись и моя рука лежала на Катином плече. То, что Катя рассказывала о своей семье, отвлекало не только ее, но и меня. Отвлекало — от чего?.. Да и холодина тут была зверская…

Господи, подумал я, как в книгах это выглядит просто: он покрыл ее лицо, шею пылкими поцелуями, она со стоном опустилась на кушетку… или на что там еще… на софу…

В окно била метель, и глухо доносился рокот работающей артиллерии. Я спросил:

— Ну и как, затопило «Аврору»?

— Нет… То есть вода, кажется, начала поступать, но они успели… Кажется, успели закрыть кингстоны… Не помню. У деда были крупные неприятности, но он доказал.

— Что доказал?

— Ну, что техника виновата, а не он. Очень же все было запущено тогда, после гражданской… Ой, Боря, ты смотрел «Ночь в сентябре»? Помнишь, там Крючков играет, Зоя Федорова? Вот мой дед был похож на Крючкова!

— А я думал — на Зою Федорову…

— Тебе все шуточки, Боря, а дед правда был замечательный. Коренной кронштадтец! Отец деда знаешь кем был? Шкипером! Еще Морской канал не прорыли, и суда приходили в Кронштадт, и тут груз перегружали на плашкоуты и везли дальше в Питер. Вот мой прадед на таком плашкоуте плавал!

— Знаю, — сказал я. — Он из плашкоутных досок сделал тот самый шкаф, который мы…

— Точно!

Она засмеялась, вспомнив, наверно, как шкаф катил по Кронштадту, нацеливаясь то на один, то на другой памятник архитектуры. Смеясь, Катя очень мило склонила голову мне на грудь, я расхрабрился, взял ее за щеки и влепил поцелуй прямо в дрогнувшие губы. Она схватилась за накренившуюся шляпу, поправила и отодвинулась от меня со словами:

— Только и знаешь целоваться!

Некоторое время мы сидели молча.

— Пора домой, — сказала Катя. Но продолжала сидеть в уголке дивана, и парок от ее дыхания казался мне таким легким, невесомым. — Поздно уже, наверно.

— Да нет, — сказал я. — Детское время.

— Я про маму говорила, да? Она после папиной смерти хотела с собой покончить. У папы был наган, его не сразу отобрали, и мама выстрелила себе в сердце…

— Да ты что? — вскричал я. — Ты и знать ничего не могла, тебе ж было…

— Полтора года — ну и что? Бабушка рассказывала. Пуля в сердце не попала, мама неправильно выстрелила. Она долго лежала в госпитале, а я была у бабушки и деда. А когда мама вернулась, она была другая. Плакала часто. Или сидела как мертвая. Потом бабушка ее устроила к себе на швейную фабрику. Мы долго жили там, на Козьем Болоте. Потом у Шурки начались скандалы с мужем, и мы с мамой перешли обратно на Красную…

— У какой Шурки?

— Ну, у Шуры Безрук. Ты ж знаком, кажется. Спирт у нее пьешь.

— А… Всего только раз и выпил. Я с ее мужем знаком, мы воевали вместе…

— Счас у Шурки муж другой. А тогда был хулиган. Вообще-то тихий он был и мастер хороший, закройщик в артели «Новый быт», там и Шурка работала, тоже швейница. Так-то тихий, а хлебнет — и пошло, и пошло! Шурка прибегала к нам, спасалась. Дед однажды ей говорит: «Чего ты бегаешь от него? Ты ж сильная. Возьми скалку, когда он с пьяными кулаками полезет, вытяни его как следует по хребту». Шурка так и сделала. Только он к ней — она его скалкой раз! — и он лежит, на головную боль жалуется.

Я засмеялся:

— Дед сказал — по хребту, а она, значит, по голове?

Катя из глубин шубейки достала пакетик, а из него белую конфету-»подушечку».

— Хочешь половину?

Я отказался. Катя положила конфету в рот и принялась с удовольствием ее сосать.

— Ужасно сладкое люблю, — объявила она. — Да, так вот. Григорий прямо из себя выходил…

— Какой Григорий?

— Господи! Елки зеленые! Ну, Шуркин муж!

— А-а…

— «А-а»! — передразнила она. — С первого разу ничего не понимаешь. Григорий терпел, терпел, что Шурка его дубасила…

— И бросил пить?

— Как бы не так! Ты шрам у нее на щеке видел? Это Григорий «пропахал», полез с ножом. Шурка от него с криками — к нам. Дед вышел, выбил нож у него, дурака, и скрутил. А Шурка — в милицию. Судили Григория. Как раз война началась на другой день. Боря, ты не представляешь, какой дед был крепкий! А голода не выдержал.