— Сашка, ты здорово стал писать! — вырвалось у меня.

— Еще не здорово. Но я научусь… Борька, хочу посоветоваться с тобой. Меня зовут в газету.

— Ты же и так печатаешься…

— И так, а они хотят — эдак. — Сашка насмешливо выпятил толстую нижнюю губу. — Короче, хотят забрать к себе в штат. Сделать меня борзописцем хотят.

— Сашка, иди! Это ж интересно — работать в газете.

— Советуешь идти? А я колеблюсь… Ладно! Расскажи-ка о себе, Борис.

— Да что рассказывать? Вроде бы и нечего. Вкалываем на заливе, чиним кабеля… или кабели? Кабеляки!

Мы посмеялись.

— Ну вот. Тольку Темлякова послали на курсы в Питер, учиться на командира. Хотели и меня направить, да раздумали.

— Почему?

— Ну… я болтаю, видишь ли… Пытался выяснить, почему не послали к «Сталину» корабли, чтобы снять оставшихся ребят.

— Выяснил?

— Нет. Не положено задавать такие вопросы.

— А что тут выяснять? Потонул же пароход. Нам с тобой повезло, а ребятам, кто там остался, не повезло, вот и все.

— Пароход держался на плаву и мог бы дождаться помощи, если б вовремя прислали.

— Откуда ты знаешь, что не посылали помощь?

— Вот это я и хотел узнать: посылали или нет? А мне велели придерживать язык.

— Ну и правильно.

— Ты правда так считешь?

— Да что изменилось бы, если б ты узнал подробности? Все равно ведь — ребят не спасти.

— Конечно, ничего не изменилось бы… но мне почему-то надо знать. Гложет что-то внутри, понимаешь?

— Да понимаю! Меня, думаешь, не гложет? Когда Щербинин рассказал, что вроде голос Андрея слышал, мне будто дали под дых.

— Ушкало говорит, если б Андрею удалось спастись, то он мог бы через всю Эстонию выйти к нашему переднему краю.

— А как бы он в Эстонии оказался?

— Ну, на шлюпке…

— Нет, Борька, чудес не бывает.

— Знаешь, кто служит тут на передающем центре? — вспомнил я. — Брат Андрея! Двоюродный брат Виктор Плоский.

— Плоский — это фамилия?

— Да. Такой мужичок — не соскучишься. Усы как у таракана, язык — острей ножа. Надо тебя с ним познакомить. Да вот, сейчас его вызову.

Мы как раз дошли до передающего центра. Часовой меня знал и кивком разрешил войти. Я стряхнул с себя снег. В операционном зале вахтенные радисты работали ключом. Невольно я уловил тренированным ухом морзянку ближайшего ключа: восемь… три… пять… Ко мне подошел начальник смены, лысоватый, туго затянутый в китель главстаршина Цыплаков:

— Чего тебе, Земсков?

— С Виктором надо поговорить. С Плоским.

— Его нет.

— Разве сейчас не его смена?

— Старшина второй статьи Плоский здесь больше не служит, — официально сказал главстаршина.

— То есть как? — Я ошеломленно моргал, уставясь на него. — Я ж перед обедом его видел…

— Перед обедом был, а после обеда сплыл.

— Куда?

— Не знаю куда. Иди, Земсков, некогда мне лясы точить.

* * *

Теоретически я знал, разумеется, что на свидания не ходят с пустыми руками: хотя бы цветочек надо принести девушке. Но где было взять цветы в главной базе Балтийского флота Кронштадте в ноябре 1942 года?

Не до цветов тут. Добраться бы, минуя особо бдительные по случаю праздника патрули, до места свидания.

Я добрался. Взлетел единым духом на второй этаж дома № 11 на Красной. Тут было темно, но через подслеповатое оконце проникало немного света с заснеженной улицы. Я нашарил звонок, нажал кнопку. Конечно, я и не ожидал, что раздастся трубный звук, соответствующий моему радостному нетерпению. Но хоть какое-нибудь малое звяканье! Нет, ни черта. Кнопка беззвучно и вяло (и криво к тому же) встала на место. Я постучал согнутым пальцем, прислушался. За дверью было тихо, как в лесу. Как в засаде гуронов, выслеживающих Зверобоя. Я постучал сильнее, кулаком. Никакого ответа. Вот же чертовка, подумал я, назначила свидание, а сама не пришла. Куртизанка! — почему-то пришло в голову слово, вычитанное из книг. Я забарабанил кулаком что было силы.

И тут раздался смешливый голос:

— Боря! Опять хочешь дверь поломать?

Я обернулся и увидел Катю, только что поднявшуюся на лестничную площадку. Моя ярость мигом улетучилась. Она была в своей потертой шубейке из кошки (может, из кролика) и странной шляпе.

— Привет, — сказал я. — Что это у тебя на голове?

— Как — что? — Она вставила ключ в скважину. — Шляпа.

— А я думал —.кастрюля.

— Ты ничего не понимаешь. — Катя выпрямилась с ключом в руке, и мне показалось, что она раздумала отворять и впускать меня в квартиру.

— Она очень тебе идет, — сказал я поспешно.

Мы вошли в темный холодный коридор, а из него — после новой возни с ключами — в не менее холодную небольшую комнату. Под высоким потолком вспыхнула, словно через силу, тусклая лампочка под матерчатым розовым абажуром. Единственное окно было завешено серым одеялом с выцветшими зелеными полосками по краям. Пустовато было в комнате — стояли диван, несколько стульев и комод. На комоде стоял баян с пожелтевшими пуговками ладов. Над комодом веером висели фотографии. Пол, крашенный суриком, был исцарапан нами в тот памятный день, когда мы выволакивали шкаф. Главным украшением комнаты, кроме баяна, была кафельная печь, занимавшая целый угол.

— Ну что? — Катя посмотрела на меня. — Уютно, правда?

— Неплохо тут, — сказал я, словно невзначай взяв ее за руку. — Не дует. А печку нельзя истопить?

— Чем? — Катя пожала плечами. — Мы с прошлой зимы тут не живем, а то бы замерзли. Эту печку протопить — мильон килограмм угля надо.

— А соседей нету?

— Одни соседи померли, а другие эвакуировались. Никого нет.

Я решительно не знал, что делать. Нечего было и думать о том, чтобы снять пальто и шинель. Парок от нашего дыхания вздымался кверху, к лампочке, изнемогающей от слабого накала. Я попытался поцеловать Катю, но она увернулась, мои губы лишь коснулись ее упругой холодной щеки. Она поправила шляпу, которая, и верно, напоминала кастрюлю, но была обшита понизу полоской серого меха, и строго сказала:

— Как ты себя ведешь?

— А в чем дело? Уже и поцеловать нельзя?

— Нельзя. Мы же с тобой просто знакомые. А не муж и жена.

Меня рассмешило это заявление. Как будто целоваться разрешается только мужу и жене! Но я не стал спорить. Сказал только:

— Все члены профсоюза имеют право целоваться. — И подошел к комоду. — Это твой баян? Ты умеешь играть?

— Нет. — Катя стала рядом со мной. — Это баян моего отчима. Вот он.

Она показала пальчиком на фото, с которого весело и хитро улыбался белобрысый длиннолицый малый во флотском кителе без нашивок. Этому малому, подумал я, палец в рот не клади.

— Такой молодой отчим? — спросил я и опять как бы между прочим взял Катю под руку.

Она пустилась рассказывать: да, молодой, старшина с линкора «Октябрьская революция», в тридцать девятом демобилизовался, втюрился в маму (она так и сказала: «втюрился») и остался в Кронштадте, вел оборонную работу в райсовете Осоавиахима — организовывал кружки по сдаче норм на «ворошиловских стрелков» и ПВХО, лыжные походы, походы в противогазах — всюду, на Морзаводе, в Четвертом завкоме, на швейной фабрике; мама как раз на швейной фабрике тогда работала, и когда Володя организовал там пятикилометровый поход в противогазах, мама сперва шла хорошо, а потом не выдержала…

Я слушал вполуха, мне никакого дела не было до этого Володи из Осоавиахима, даром что я сам сдал когда-то на «ворошиловского стрелка». У меня другая была забота: как бы Катю взять за плечи, развернуть к себе и, как писали в старых романах, осыпать пылкими поцелуями.

А она прилипла к фотографиям, как будто мы пришли в музей смотреть экспонаты. На пожелтевшем снимке чубатый командир, сажень в плечах, победно выпятил грудь, обтянутую гимнастеркой.

— Это, — тараторила Катя, — мой отец. Он был краском. Завязкин Иван Акимович. Правда, красивый?

— Правда, — сказал я. — А ты на него похожа.