— Он что — умер?

— Ну да, в начале декабря. Скоро год. Опять мы остались — # бабий ковчег, без мужиков.

— А отчим? — спросил я.

— Так Володю сразу мобилизовали, как война началась!

— Вернулся на «Октябрину»?

— Нет. Он, конечно, хотел опять на «Октябрину», но его послали на эсминец «Сметливый».

— «Сметливый»? Постой… — Я вспомнил: еще на Ханко, в начале эвакуации, называли этот эсминец… — Катя! «Сметливый» же подорвался на минах между Ханко и Гогландом…

— Да, они с Ханко шли… Там часть команды спаслась, к нам приходил один моряк со «Сметливого», мы от него узнали, что Володя погиб. А ты откуда знаешь?

— Так я же был на Ханко. Мы, между прочим, тоже подорвались на минах.

Катя задумчиво посмотрела на меня, посасывая с легким чмокающим звуком свою «подушечку».

— Видишь, ты живой, — сказала она, — а Володе не повезло… И маме… — Ее глаза опять наполнились слезами. — Какой он был веселый, Боря! Ты не представляешь! Все с шуточками. Мама с ним прямо ожила. Она снова стала смеяться! Володя на нее замечательно действовал. Знаешь, как ее называл? «Линейка»!

— Почему?

— Ну, маму зовут Лилия, он придумал — Линия, а от Линии — уже «Линейка». «Линейка! — кричит. — Меня пожалей-ка, супу налей-ка!» Он ее уговорил уйти со швейной фабрики, мама поступила на курсы медсестер, ей учиться нравилось… Боря, она два года — два года! — опять была счастливая! — Катя всхлипнула. — А мы с Володей пели. Он знаешь какой был музыкальный? Мы какие хочешь песни пели в два голоса, а на баяне он мог любой мотив подобрать. Такой слух!

— Спой что-нибудь, — попросил я.

— Вот еще! Как раз в такой холодине… Я, знаешь, ходила в детскую хоровую группу Дома Флота. По пятым дням шестидневки там были занятия. А Володя не только пел, он замечательно играл. Как артист. Постановки ставил! Вон афиша, видишь?

Рядом с фотографиями висел листок серой бумаги, на нем значилось строгим типографским шрифтом:

Клуб Морского завода
Драмколлектив клуба представляет пьесу
«СЫНИШКА»
Постановка В. Велигжанова

— «Сынишка», — сказал я. — Что за пьеса? Никогда не слыхал. Может, по роману Тургенева «Отцы и дети»?

— Ты скажешь! — Катя хихикнула.

— А ты, значит, Велигжанова?

— Нет, я Завязкина. Боря, пойдем, а то я замерзла.

— Спой что-нибудь, Катя Завязкина.

— Пой сам, если хочешь.

— У меня нет слуха. Но петь я люблю. Голос у меня хороший.

— Боречка! — Она сделала мне глазки, улыбаясь, держа конфету за щекой. — Ты смешной такой… Давай лучше станцуем!

— А музыка?

— А мы сами себе подпоем.

Я обнял ее за спину, за облезлую шубейку. Катя запела тоненько: «Как много девушек хороших, как много ласковых имен…» Я громко подхватил, я любил громкое пение: «…но лишь одно из них тревожит, унося покой и сон…» Мы шаркали ногами и кружились в середине комнаты, и пели, и парок от нашего дыхания смешивался и уносился кверху, к тускло-оранжевой изнемогающей лампочке. «Се-ердце, — пели мы, медленно кружась, — тебе не хочется покоя… Се-ердце, как хорошо на свете жить…»

* * *

И настал день: меня вызвали на передающий центр узла связи, и строгий капитан-лейтенант принялся экзаменовать по радиотехнике. Передатчик, его устройство и питание я знал вполне прилично и почти не путался, объясняя схему, — разве что немного от волнения. Потом капитан-лейтенант отдал меня в руки лысоватому главстаршине Цыплакову, снисовскому асу радиодела. Вот где я хватил фунт лиха! От нервной дрожи в руках работа на ключе далась мне не сразу, но потом я, как говорится, овладел собой, и дело пошло. Несколько хуже было с приемом на слух. Но в общем экзамен я выдержал!

«Может, скоро освободится штат, — сказал капитан-лейтенант, — и мы тебя возьмем».

Представляете, братцы, как я был рад?!

С Виктором, учителем моим, поделиться бы радостью — но где он? Исчез Виктор Плоский бесследно, будто его и не было на земле кронштадтской. Никто не знал, куда он подевался, только писарь Круглов сообщил мне, что срочно выписал ему командировочное в Питер, и не успели высохнуть на предписании чернила, как старшина второй статьи Плоский был таков. Вечно клубилась загадочность вокруг его тараканьих усов.

Сашке Игнатьеву бы излить радость, клокотавшую во мне. Но поди доберись до Сашки!

Был такой пароход «Мария», то ли наш, то ли из бывшего латвийского пароходства. В сорок первом уцелела «Мария», а в сорок втором, в конце лета, прихватило ее на пути из Ленинграда в Кронштадт: прямыми попаданиями немцы потопили судно. С зияющими пробоинами, со сломанной мачтой «Мария» села на грунт, на мелководье, у кромки Морского канала. Экипаж покинул судно, подымать его на виду у противника — в четырех милях от Нового Петергофа — было невозможно. Наступила вторая блокадная зима, «Мария» прочно вмерзла в лед. Она сидела на ровном киле, с торчащей надо льдом надстройкой. И тут кому-то пришло в голову использовать ее как наблюдательный пост. Удобно же! Немцы потопленным судном явно не интересовались — ну, торчит изо льда, и пусть торчит. А тем временем в одном из кубриков «Марии», куда не проникла вода, расположился снисовский пост — три сигнальщика и радист. Днем, понятно, наверх не вылезали, отсыпались, зато с наступлением темноты смотрели в оба. Засекали по вспышкам батареи противника на Южном берегу, оперативно давали пеленги и — примерно — дистанцию, которую определяли по силе вспышек. В контрбатарейной борьбе, которую беспрерывно вел Кронштадт с Южным берегом, пост на «Марии» очень даже себя оправдывал.

Так вот, Сашка был там! Не знаю, сам ли напросился, или начальство послало его туда как специалиста по засечке батарей, — факт тот, что он сидел на «Марии». Продовольствие им раз в неделю ночью возили на санях. И, между прочим, обратным рейсом ребята отправляли в Кронрайон СНиС кое-какое добро из мариинских трюмов — покрышки для грузовиков, лопаты, что-то еще.

Иногда Сашка присылал мне записки, рифмованные и неприличные. «Сижу на «Марии» в каюте сырой, — писал он, — питаюсь горохом…» — и так далее… Я отвечал ему в том же духе. «Не стыдно ли при всем честном народе… на затонувшем пароходе?» — писал я. Или: «А ты можешь пулей снять нагар со свечи?»

Приходили письма из Ленинграда от Тольки Темлякова. Учеба на курсах шла хорошо (да и как могло быть иначе у нашего Головастика), дисциплина строгая, питание похуже, чем в СНиСе, но ничего. Главное — что наше наступление под Сталинградом здорово идет! Т. Т. обширно комментировал новогоднее сообщение об итогах шестинедельного наступления наших войск.

Да что говорить, последние сводки Информбюро были замечательные! Я теперь был агитатором у нас в команде, проводил громкие читки газет, и мы обсуждали все это, и елозили пальцами по карте, отыскивая Нижне-Чирскую, Приютное и другие станицы в районе среднего Дона, взятые нашими войсками.

Еще Т. Т. написал, что на комсомольском активе Ленморбазы встретил Марину. «Ты помнишь ее? — писал он. — Марина Галахова из Ораниенбаума, она нас водила по Китайскому дворцу и устроила ночевать в доме Петра III. Марина теперь краснофлотец, служит тут в одной части. Спрашивала о тебе и о Шамрае, конечно. Она не знала, что Шамрай погиб. Толковая девушка. Мы хорошо поговорили…»

Конечно, я помнил Марину. Но совершенно забыл, что ее фамилия — Галахова. Уж не родственница ли капитану второго ранга Галахову? Наверное, однофамильцы. Марина никак не связывалась с кавторангом, к которому у меня были вопросы…

Так Марина служит на флоте? Ну и ну!

Еще Т. Т. написал, что в Ленинграде начался чемпионат города по шахматам. Я сразу представил себе шахматный клуб на Желябова, в который мы, школяры, когда-то бегали. Но чемпионат, писал Т. Т., проходит не в клубе, а в здании спорткомитета на Халтурина. Играют десять шахматистов, в том числе Василий Соков, кандидат в мастера. Толька описывал, как красноармеец Соков дал в ленинградском Доме Флота сеанс на двадцати пяти досках и все партии выиграл. Он, Толька, значит, тоже проиграл, и очень обидно, так как имел преимущество в две пешки…