Чемпионат по шахматам в Ленинграде! Черт дери, в этом есть что-то такое… Обложили город, заперли на блокадный замок, думали задушить голодом и отчаянием, — хрена!

А вскоре мне и самому довелось побывать в Питере.

* * *

Мы снова идем по льду — двенадцать человек в маскхалатах. Снова волочим сани со своим рабочим инструментом — пилами, лопатами, пешнями. На отдельной волокуше едет затесанное с одного конца бревно-»коловорот». Могучий отряд. Могучая техника.

Нас ведет неустрашимый командир — главный старшина Федя Радченко (под Новый год ему присвоили главстаршину), и он, как положено командиру, зорко всматривается в даль…

Ладно, шутки в сторону. Конечно, мы теперь не такие доходяги, какими были прошлой зимой. Мы малость отъелись летом (хвала и слава корюшке!), и паек теперь хоть и не довоенный, но все ж таки не голодный. И если Коля Маковкин уныло свесил нос и волочит ноги, как хронический дистрофик, то тут скорее сказывается дурная привычка, чем голод.

У нас боевое задание — ремонт кабеля, проложенного вдоль старого Корабельного фарватера от Кронштадта до Ленинграда. А потом, когда кончим работу на льду, нас, как сказал мне по секрету Радченко, ожидает еще какая-то работа в самом Ленинграде. Представляете, какая нахлынула радость, когда я это услышал?! Но к радости примешивался и страх. Не знаю, как объяснить вам. Наверно, боялся встречи со своим опустевшим домом…

Мы идем по льду, по девственно белым снежным застругам, и северный ветер, спасибо ему, подталкивает нас в спину. Там, за спиной, остался Лисий Нос. Вчера нашу группу забросили туда вместе с нашими причиндалами, с катушкой кабеля, на попутном грузовике, замазанном белилами.

Когда-то в детстве я был однажды на Лисьем Носу — приезжали с отцом и его приятелем, военным из Сестрорецка, на рыбалку. В памяти сохранились безлюдный песчаный берег, близкий лес, дым костра и головокружительный запах поспевающей ухи. Теперь тут не было ничего похожего, только лес по-прежнему стоял стеной. Теперь была пристань и почти до самого деревянного пирса доходила ветка железной дороги. Рядом вырос поселок — щитовые домики и склады, прикрытые лесом. Вся эта транзитная база для переброски в Кронштадт продовольствия, горючего, боеприпасов была построена уже в блокаду.

Мы переночевали в домике метеостанции и ранним утром вышли на лед.

До рассвета еще далеко, и я не совсем представляю себе, как мы выйдем в нужную точку. Но Радченко идет уверенно, он знает, где проложен кабель, так что беспокоиться нечего. Но я беспокоюсь. Ведь измерение делал я, и теперь где-то в солнечном сплетении я чувствую не то чтобы царапанье тревоги, но, скажем, некоторое неудобство: а вдруг неверно определил расстояние до повреждения? Хотя не может такого быть. Мостик Уитстона — прибор надежный, а делать расчет по омическому сопротивлению я научился.

Радченко останавливается, сверяется с компасом, осматривается и, как мне кажется, принюхивается. Знаете, кого он напоминает? Вы читали о средневековых ведунах, чувствовавших под землей течение воды? О рудознатцах, ощущавших под ногами, в недрах, залежи руды? Вы совершенно правы: случалось, что их сжигали на кострах. Вот на такого рудознатца похож Федюня Радченко. Он у нас кабелезнатец. Это, скажу я вам, тоже прирожденный дар.

Он перемещается шагов на двадцать влево, потом еще немного — и говорит, тыча пальцем себе под ноги:

— Тут.

Разметив трассу, мы начинаем пилить полуметровый лед, долбить лед пешнями, вытаскивать из дымящихся прорубей неподатливые, кувыркающиеся куски льда. У меня в руках тяжелая пешня, я долбаю, крошу лед и с отвращением думаю о парне, который изобрел телефон… как его… ну да, Белл… с него и начались все наши мучения… Ничего, ничего, думаю я, отирая рукавицей пот со лба, скоро уйду в радисты. Чем привлекательно радио? Там нет ни проводов, ни кабелей. Нету на радио кабелей! Нету! Нету! — при каждом «нету!» я наношу удар по льду. Саломыков, пилящий лед, выпрямляется и, откинув со лба капюшон маскхалата, удивленно смотрит на меня:

— Чего у тебя нету, Земсков?

Оказывается, я не только в мыслях, но и вслух…

— Ничего, — говорю, отдуваясь. — Все у меня есть.

— Все есть, — повторяет он, насмешливо кривя рот. — Даже баба.

Я хлопаю глазами, не знаю, что ответить. У меня «есть баба»? Так называется то, что у меня происходит с Катей Завязкиной? Да ведь ничего особенного не происходит — ну, в том смысле, который вкладывает в эти слова Саломыков. Ох, Катя… Иногда кажется, что она влюблена в меня… ласково глядит, разрешает сорвать поцелуй… шуточкам моим смеется… А другой раз — неприступная крепость, окруженная глубоким рвом равнодушия.

Нету! — бью я пешней по льду. Нету — у меня — бабы! Нету!

Мы довольно быстро продвигаемся по трассе. Никакого сравнения с прошлой зимой, когда на лед через силу выползала команда дистрофиков. Под вечер, управившись с доброй половиной работы, мы возвращаемся на Лисий Нос — двенадцать человек в маскхалатах, с белым капюшоном на лбу впереди Федюня Радченко.

А зашедшее солнце зажгло на западе немыслимо прекрасный пожар, и круглые облака, повисшие на безветренном небе, будто искусной кистью обведены золотыми ободками. В такие вечера — сидеть на высоком крыльце, неспешно размышлять о безбрежности Вселенной, о смысле бытия…

Уже подходила наша растянувшаяся цепочка к пристани, к барже, вмерзшей в лед, как вдруг начался артобстрел. Зи-у-у-у тррах! Зиу-у-у-трах! Взрывы гремели впереди, и позади, и среди нас; мы, оглохшие, вжимались в снег и лед, — проклятые пушки, проклятая скорострельность, зиу-у-тррах! трах, трах!.. Кажется, прихватили нас… не встать, не поднять головы… кажется, конец…

Только я подумал, что конец, как все стихло. Ни с чем не сравнима тишина, вспыхивающая по окончании артобстрела. Мы подымались, еще не веря в спасение, напряженным слухом ожидая нового свиста снаряда. За пристанью, на станции, что-то горело, валил черный дым. А за нами глухо рокотала канонада: Кронштадт вел дуэль с Южным берегом.

Вдруг я услыхал встревоженные голоса. Кто-то из наших бежал назад, в хвост цепочки, и Радченко бежал, сбросив капюшон с головы. Еще не вполне придя в себя, с отвратительным звоном в голове, я тоже пустился туда, увязая в снежном крошеве.

— Ахмедова убило-о!

Я припустил, оскользаясь на озерцах голого льда. То ли в глазах было темно, то ли темнота внезапно сгустилась, не знаю.

— Санки давай! — крикнул Радченко на бегу.

Склянин уже заворотил сани с инструментом, я с ходу подхватил веревку, и мы вместе заспешили. Ахмедов, вечно тащившийся в хвосте группы, лежал навзничь, одна рука подвернута за спину, другая откинута в сторону, лицо и халат черны от крови. Радченко стоял над ним на коленях, пытаясь нащупат пульс.

— Кажется, дышит, — сказал он. — Голову приподымите! — Рванув обертку индивидуального пакета, стал бинтовать Ахмедову голову.

Мы со Скляниным положили Ахмедова на волокушу и потащили к берегу, мы торопились, почти бежали. «Скорей!» — слышали позади выкрики Радченко. Я упал, поскользнувшись, санки занесло, и, подымаясь, я услышал, как Алеша прошептал: «Ай алла…» Но, скорее всего, это был взвизг полозьев по льду.

Бедный Алеша, бедный Аллахверды… Он в последнее время что-то сильно затосковал по дому. По молодой своей жене Гюльназ затосковал, по дочке Айгюн… Я спросил на днях: «Что с тобой, Алеша? Писем давно нет?» Он ответил: «Зачем? Письма есть». — «Так что же ты ходишь чернее тучи?» — «Ничего, — сказал он. И вдруг, подняв на меня карие очи: — Домой хочу…»

Задыхаясь, я волок санки с умирающим Ахмедовым. Или, может, уже все было кончено, и в далеком Азербайджане, среди гор и зеленых виноградников, вскрикнула молодая вдова?..

Мы разыскали в поселке домик санчасти и сдали Ахмедова рыженькой санинструкторше; она крикнула в тесноту и белизну коридорчика: «Миша, еще один раненый!»

А выйдя из домика, я увидел сплошную черноту. Я знал: еще догорал закат. Догорал один из товарных вагонов, стоявших у пристани, и я даже слышал голоса людей и шипение огня, укрощаемого струями воды. Но — перед глазами было совершенно черно. Все исчезло. Исчез Лисий Нос. Была только бездна — и я, одинокий, безмерно измученный, на ее краю. Я сел на ступеньку крыльца. Откуда-то из других миров донесся голос Склянина: