форму рабочей из цеха бортпитания и останусь в форме стюардессы, я засуну руку в

карман крутого пиджака, и в моей ладони окажутся ключи от Хайлакса, я смогу раскинуть

руки, крестом повиснуть в воздухе меж двух зеркал, ключи от авто потянут меня вниз,

этакую стройняшку, эй, флейтист из Штепногорска, тебе не бывать круче меня. И Б.,

моему бывшему мужу, не бывать круче меня. И Мире, которую я сама выдумала, не быть

круче меня, сколько бы пистолетов у нее ни было. Даже Клео – а вот и она, в отражении

напротив! – ей тоже не бывать круче меня. Из зеркала на меня смотрит Клео, как в скайпе,

как мы с ней общались в режиме онлайн. И она передает нам всем привет. Мне хочется

целовать ее туфли, как летом Дантес целовал мои туфли, а я специально пачкала их в

пыли. Мне хочется стащить зубами с Клео туфлю и забрать себе на память, пока Клео

насовсем не исчезнет из зеркала, и я останусь тут навсегда одна.

Я останусь тут бедной Кристабель в нашем богом забытом поселке, у нас не будет

денег на сигареты, и я убью Дантеса как-то ночью, я не хочу убивать еще и его, потому

что он читает низкопробное чтиво, потому что он чем дальше, тем больше кичится своим

материализмом, и я убью его, потому что у нас не будет денег на сигареты, потому что он

окажется слегка худее меня, потому что о нас будут думать, как о милых деревенских

жителях, об этих забавных пригорных детках, тех, что никогда не ходили на концерты

органной музыки в Кафедральный Собор, тех, которых жалеют с улыбкой.

Но я не хочу больше убивать кого бы то ни было. Я сползаю вниз по жидкому небу на

немытый линолеум, и я наклоняюсь вперед, к щиколотке Клео, я хочу стащить у моей

заоблачной золушки туфельку себе на память, и тогда мертвая Клео в зеркале-экране,

жестокая, она бьет меня ногой в плечо, мои плечики пианистки хрустели без кальция,

никакой пощады, никакой пощады! Она отталкивает меня обратно, на наш грязный пол,

сколько же можно на нем лежать, сколько же можно подметать его волосами. Но и

покойнице Клео так легко от меня не отделаться, я все равно до сих пор слишком сильно

ей завидую. Она ударила меня, и своим движением разбила зеркало. Белоснежка

прошибла с ноги крышку хрустального гроба, осколки разлетелись в стороны.

Ведь мы с Клео всегда были одним и тем же человеком, только она смотрелась слегка

удачливее. Вот и сейчас она смотрит на меня, растрепанную, свалившуюся с жидкого неба

башкой в пол, она смотрит на меня с неприкрытым отвращением, эй, ей отвратительно от

самой же себя? Непорядок! Ей так просто не отделаться от Кристабель, ее тени, ее

дьявола, ее лузерской копии. Я нашариваю ладонью самый лезвийный осколок зеркала, и

с размаху втыкаю его Клео в ногу, правую голень, ей больше не быть тут самой красивой.

Когда я проснусь, Дантес вернется домой с работы, он найдет меня в коридоре, он тут

же снимет с себя рубашку, мигом оторвет рукав и перетянет мою ногу выше колена,

чтобы остановить кровь. Я вернусь домой с работы, в этой каменоломне все норовит

покалечить меня, И. кинется ко мне, оторвет рукав своей бежевой толстовки, перевяжет

мне рану, он помчится к хозяйке, к фрау Нахтигаль за йодом и зеленкой, за бинтами, он

положит меня на кровать, даст книжку в руки, чтобы отвлечь от боли, ох уж этот чертов

контейнер!, сверху любимый накроет меня одеялом, а потом закроет крышку

хрустального гроба: стекло оказалось целым и невредимым, ни в одном месте не

разбитым. Я упрусь глазами в комод сквозь крышку этого Белоснежкиного домика для

сна, и буду жалеть о том, что Дантес позабыл надеть на меня очки моего брата Аякса с

диоптриями.

Кашель согнет меня в три погибели там же, но я уже буду совсем одна, и некому будет

охать и жалеть меня. Я буду ждать, когда Дантес принесет бинты от фрау Нахтигаль, Гора

будет злобно смотреть мне в окно, я буду глухо плеваться в одеяло. Кровавый кашель

скрутит меня в бараний рог, и я буду мечтать о кафкианской смерти, о, как драматично я

выгляжу! О, да они не видели такого и в синематографе!

X-avia  _9.jpg

X-avia  _10.jpg

Глава 23.

Дуэль

«Кафка Кафкой, а в спальне – самолет.»

(М.Айваз, «Оглавление»)

Я ругаюсь с Дантесом каждый день. Он таращится в потолок и вопрошает небеса, что

же ему делать. Он звонит Алоизе, своей жене, узнать, как дела, что с ребенком. Я

созваниваюсь с мужем, мы говорим о музыке и о великом искусстве (почему же мы не

говорили об этом раньше, а только спорили?). Наконец, в один прекрасный день, когда я

возвращаюсь со смены, Дантес вопрошает вместо небес меня: «Кристабель, что мне

делать?» Я закуриваю «Мальборо» и снимаю сапоги. Он хочет к сыну. Жена от имени

сына пишет ему смс «Доброе утро, папочка». Он боится развестись и платить алименты.

Мы с Дантесом рыдаем на кухне. В гостиной я посылаю его к черту вместе с его

приплодами и снимаю вешалки со своими рубашками. Дантес рыдает от того, как меня

сильно любит и как тяжело меня отпускать. Я снова курю, мы ревем на кухне. Он плачет

над моим свадебным фотоальбомом, пришептывая сквозь глазные водопады, что мне еще

встретится хороший человек. Я жую сопли, исходя сентиментальностями наподобие: «Это

временные трудности, все у нас получится, все наладится». Тогда Дантес опять обращает

взор к потолочному богу, исступленно пуская ртом слюнявые пузыри семейной трагедии:

«Я не знаю, что будет…» Я вновь шлю его к черту, вместе с его слабохарактерностью и

докуриваю пачку «Мальборо» до конца. У меня есть великое оправдание созвонов с

мужем – наши нетленные произведения, его песни и мои книги. У И. есть великое

оправдание созвонов с женой – ребенок, и у него есть великая любовь – я. Да вот только

Монсьер Бортпроводникъ не ведает покоя и сна последние дни.

Я не хочу терять Б. Я хочу быть апофеозом представителей цивилизованного

человечества и остаться в хороших отношениях. В великолепных отношениях. Именно

это я и отвечаю ночами в ответ на смс мужа: «Блин… Зараза… Люблю тебя». Я порву

любого в клочья, в пух и прах, кто скажет что-то плохое про моего бывшего мужа. Только

я могу говорить об Б. плохо, потому что только я имею право об этом говорить. Ну, сам он

тоже может.

На следующий день у меня выходной, а Дантес работает. Я перебинтовываю ногу сама,

чуть не падая в обморок от страха и отвращения. Открытая рана, пупырчатое мясо под

кожей. Я иду в магазин, покупаю себе бутылку ликера «Oasis» из-за названия (всегда

любила Лайма Галлахера). Вытаскиваю из рамок наши с Дантесом фотографии, убираю

их в альбом фото с Б., и на их место ставлю старую-престарую фотку себя на качелях с

электрогитарой. В парфюмерном магазине картонка-пробник духов Richmond, вырезанная

в виде медиатора, с надписью «It’s only rock’n’roll». Я клею эту картонку к фоторамке на

кусочек лейкопластыря, которым цепляю к больной ноге бинты. Пью и курю, слушаю

музыку. Беру акустическую гитару, и на переходе соль-мажора и ля-минора (как

обыденно!), нагоняю текстовое:

«And I sit always here and I stare at the doorway,

And he sits all against and he sings what he must:

Stepnogorsk, all the trains just forever go away,

Stepnogorsk, even no train will come here to us.»31

Потом пересматриваю чужие, Дантесовы фотографии, и меня охватывает приступ

смеха. На диване он, его жена и их младенчик-ребенок, ковер на стене, банки с вареньем