Изменить стиль страницы

Но тут сидели наши молодые, неопытные девушки, попавшие за листовки или за участие в полудетских антисоветских организациях; сидели тут монашки и верующие сектантки: они не умели постоять за себя. И тут «Гитлер» с Буряком делали, что хотели... Насилие, измывательство любого рода было уделом этих несчастных. Было и садистское надругательство: монашек, например, гнали в баню в воскресенье, когда они не могут мыться в бане. Они отказывались, и тогда регочущие мерзавцы рвали с них одежду и тащили голых через двор в баню. Вопли истязуемых рвали нам сердца... Но стены были прочны, до негодяев нельзя было добраться.

И сегодня, когда вы читаете эти строки, там творится то же самое: стоит в Вихоревке спец. № 410, «Гитлер» по-прежнему его начальник, Буряк — начальник режима.

*

От ребят я узнал, что Семен раньше сидел тут же, но уже уехал. Расспрашивая, я выяснил, откуда КГБ узнал о документах в моем чемодане.

Оказывается, в камере у Семена сидел человек, струсивший во время одного нашего подкопа. Я тогда обругал его, так как вел он себя заносчиво и грубо. Этот парень начал в камере клеветать на меня. Семен избил его за это. И в порыве гнева сказал: «Шифрин на бомбе сидит, в стенке чемодана кучу поддельных документов для всех нас возит, а ты, падаль, о нем болтаешь!» Через недельку после этого и произошел тот осенний шмон... Теперь мне все было ясно.

Серьезно поговорив с ребятами в камере, мы решили спасаться, как можем, и поставили перед курящими ультиматум: или бросай курить, или уходи в другую камеру, к курящим. Кроме того, ввели запрет на разговоры в периоды между едой: это время было выделено для занятий. И начали цикл лекций: по истории и религии. На меня была возложена обязанность пересказывать по возможности близко к тексту содержание Библии, которую я уже неплохо знал. Темы других лекций поделили между собой Эдик и украинские ребята.

Такой «строгий режим» был «не по климату» двум ворам и Баранову: они через неделю стали требовать перевода в другую камеру.

— В чем дело? — спросил Буряк. Мы объяснили.

— Будете сидеть, как я посадил, — и садист ушел.

Но через месяц случилось неожиданное и еще невиданное здесь происшествие: днем отворилась дверь, и вошла женщина в прокурорском мундире, за ней толпились Буряк и надзиратели.

Мы оторопели. Но мне, как бывшему юристу, форма была знакома; поняв, что это прокурор по надзору за тюрьмами, я сказал:

— Милости просим, не пугайтесь, осмельтесь войти хоть на пять минут — мы-то здесь постоянно живем.

Я видел, что на лице у пожилой женщины неподдельный испуг: вид желтого полумрака обледеневшей камеры и серых людей-скелетов мог испугать кого угодно.

Прокурорша вошла, недоумевающе села на скамейку, и к ней подошел Баранов.

— У меня открытый туберкулез. Могу я тут сидеть? — прохрипел он.

 — Он действительно болен? — спросила женщина у Буряка.

— Да, — спокойно подтвердил тот. — Мое дело — держать их, а не лечить.

Мы постарались показать лед на стенах и на полу, рассказать о нашей просьбе сидеть без курящих, об измывательствах над женщинами, об избиениях в карцерах, о произволе, царящем тут во всем.

Не дослушав до конца, прокурорша ушла. Все, конечно, осталось без изменений. Но, как ни смешно, от нас забрали курящих и взамен перевели, по нашей просьбе, Карла Фрусина, буквально погибавшего в камере с десятком бывших блатных, не изменивших своей сущности оттого, что они получили наименование политзаключенных.

Вторым перевели к нам Михаила Сороку. Мы еще просили перевести к нам кардинала Слипия или Владимира Горбового, но этого не сделали, а дали нам Вольта Митрейкина, обещавшего не курить.

С этого дня у нас воцарился «режим»: тишина весь день, полчаса перед сном для обмена мнениями, форточка открыта круглые сутки, утром — физзарядка и обтирание водой. Не легко было заставить себя раздеваться до пояса, малоприятно было спать под открытой форточкой — мы с Вольтом спали в середине, и клубы седого воздуха падали на нас. Вольт спал в шапке, завязанной под подбородком. Но свежий воздух спас нас. За весь год, проведенный в этой камере, у нас никто не заболел, не сошел с ума, не пытался покончить с собой.

И, конечно, у нас был «общий котел»: все продукты, изредка добываемые в ларьке или случайно проскакивавшие в посылках, были общими.

Я хочу побыстрее закончить эту тяжелую главу, но обязан рассказать еще кое-что.

Первое — это прогулка. Выпускали нас сразу всех в общий дворик, обнесенный колючей проволокой; там была открытая зловонная яма — уборная. Поперек ямы была брошена обледеневшая доска с перилами. Наша одежда в камере пропитывалась сыростью, и на морозе сразу замерзала, становясь негнущейся. Как мы умудрялись на холоде, в пургу, в 60° мороза совершать свои естественные отправления?.. Право, мне это сейчас кажется невозможным. До сих пор чувствую окостеневшие пальцы, мертвящий холод, несгибающуюся, ломающуюся одежду. И так же «гуляли» женщины. Вдумайтесь только в этот ужас!

Второе — это еда и баня. Готовили нам специально привезенные блатные. Они беспощадно воровали все, что было можно, и мы поручали гнилую соленую рыбу, «овощной» суп, из мутной воды без жиров, иногда в ней плавал кусочек мороженой картошки. Праздником был «винегрет»: квашеная мерзлая капуста с гнилой картошкой и свеклой.

А баня — раз в десять дней — была сущей каторгой: в комнату, размером не более 15 м2, набивали по три камеры, по тридцать человек, и после трех-пяти минут начинался крик надзирателей: «Кончай мыться! Хватит! Освобождай для других!» Обжегшись кипятком, выбегали мы, с остатками мыла на теле, в холод ледяной камеры — предбанника, где толкались и мешали друг другу одеваться.

Однажды мы с Карлом были оставлены после прогулки поколоть дрова — на работу нас не водили, понимая, что любая работа — наслаждение по сравнению с сидением в ледяной камере. Истощенные и ослабшие, мы чуть не падали при каждом ударе топором по полену. Вдруг сзади я услышал голос Буряка:

— Что, тяжело?

— Да, нелегко, — отвечал я.

— Зато воздухом дышите, — произнес этот садист: он «расплачивался» так с нами за работу — давал лишний час подышать воздухом.

Дни мы проводили в занятиях: учили языки, читали. Карл умудрялся за три месяца изучать новый язык, он работал почти без перерывов с шести часов утра до десяти вечера, до отбоя. Можно было только дивиться его целеустремленности и воле. Я тоже старался читать и одновременно... растирал себе ноги. Они мерзли до оцепенения: растерев одну, я принимался за другую, и так целый день. Ночью тоже приходилось для этого несколько раз вставать: делал я это автоматически.

Были у нас и свои радости. Однажды, в марте, я подобрал на прогулке веточки какого-то дерева — они отскочили от веника. Мы поставили их в кружку с водой и следили, как налились почки растения, появились листочки. Листики были крошечные и абсолютно белые: солнца-то у нас в камере не было...

Но весна брала свое: в мае солнце растопило, наконец, лед на окне, и ежедневно почти час луч его скользил по камере от левой стены до правой. Мы поделили это время между собой и ложились на скамейку так, чтобы лицо было в солнечном блике. И каждый должен был держать в руках на груди кружку с веточками. Через неделю листики на них стали зелеными! Это было нашим маленьким праздником. Но ненадолго. Во время очередного «шмона» какой-то надзиратель злобно вышвырнул зеленые ветки — кусочек свободы — в коридор, и равнодушные сапоги растоптали их.

Глава XXX

Если говорить о тюрьмах СССР, обобщая события и стараясь понять цели наших тюремщиков, то можно сделать кое-какие выводы. Теперь мне легче: я вижу все прошедшее со стороны. Помогает мне и то, что пенитенциарную систему СССР я видел с «обеих сторон решетки»: работая в послевоенные годы следователем по борьбе с бандитизмом, я видел судьбы молодежи, шедшей на преступления, а попав в тюрьму, смог еще ближе войти в жизнь этой среды.