Изменить стиль страницы

— Я есть хочу, — заявил я.

Посовещавшись, эти «опытные» люди отпустили меня на полчаса в столовую: ведь мы в лагере, убежать я не могу...

Но я думал не о побеге. Войдя в барак, я быстро вынул фотографии с печатями на уголках и бросил их в горящую печку. Потом нашел друзей, рассказал, что у меня обнаружили, и предупредил: меня сейчас, очевидно, посадят в следственный изолятор и надо сообщить ребятам на ДОК — я назвал фамилии — чтобы они подтвердили факт покупки мною чемодана на л/п 042 у какого-то освобождавшегося кавказца.

Сделав эти два очень важных для меня дела, я спокойно поужинал и вернулся к оперативникам. Там уже был составлен протокол обыска, я его подписал. Потом мне объявили постановление о водворении в следственный изолятор и увели в камеру.

Окно моей камеры выходило на женскую зону «мамок» — женщин, родивших в лагере детей. Целый день я слушал матерщину надзирателей за забором, переплетенную с писком и плачем детей. Этот ужас как-то гасил мое отчаяние: собственное положение казалось лучше, чем у этих несчастных.

А в соседнюю камеру привезли морфинистов. Их было человек двадцать. Из перебранки с надзирателями я понял, в чем дело. Эти люди были наркоманами еще до тюрьмы. Арестованные за различные уголовные преступления, при следствии они заявили о своей наркомании, и, по решению врачебной комиссии, признавшей их неизлечимыми, им было назначено официально ежедневно выдавать по три-пять граммов морфия в уколах. И вот, сейчас какой-то местный чекист отменил это предписание врачей и приказал: посадить наркоманов в камеру, лишить морфия — пусть отучатся!

Эти люди, развращенные многолетней привычкой, имели лишь одну цель — морфий! И в камере они буквально бесились: визжали, плакали, матерились, умоляли, рычали от бешенства, били в дверь.

 Я думал, что сойду с ума от этого соседства. Через несколько дней — к морфинистам никто из начальства не приходил, несмотря на их вызовы — они отказались войти с прогулочного двора в камеру: зови врачей!

Вместо врачей пришла рота солдат. Этих несчастных начали дико избивать и тащить в камеру. Они сопротивлялись, драка была обоюдной, с рычанием и воем: люди эти обезумели. Зверски избитых, их покидали в камеру. Стоны и мат продолжались до следующего утра, а во время раздачи хлеба наркоманы объявили голодовку.

Ослабленные дракой, они не могли выдержать долгую голодовку, да и силы воли у них не было. На третий день эти несчастные подожгли себя: зажгли деревянные нары. Дым пошел в коридор и в соседние камеры, начался дикий крик, матерщина — в камерах сидело еще человек 200. Надзиратели метались по коридору, но открыть камеры боялись. Нам угрожала смерть от удушья или от огня. Лишь когда огонь заполыхал, камеры были открыты: нас встретили солдаты, принимавшие выбегавших людей в кольцо ощетинившихся автоматов и рычащих собак. Морфинисты же забаррикадировались изнутри и выходить из огня отказались. Пока дверь взломали, некоторые из них получили смертельные ожоги и тут же, во дворе, скончались. Следственный изолятор полыхал.

Вскоре прибыло начальство, и большинство из нас отправили в больницу. А наркоманам дали уколы морфия...

 Мы попали в больницу № 038, о которой есть книга воспоминаний Дьякова, так что не стоит говорить подробно об этой страшной зоне, где доживали свои дни старики, просидевшие по двадцать лет, и люди, искалеченные лагерями.

Но тут я познакомился с очень приятными людьми, о которых хочется рассказать.

Первая встреча состоялась во дворе: я увидел, что какой-то старик, внешне напоминавший Дон-Кихота, убирает снег, расчищает дорожку, — я подошел помочь. Мы разговорились. Он оказался верующим, баптистом. Звали его Савелием Солодянкиным, и было ему уже 72 года. Сидел Савелий не впервые: его обвиняли в антисоветской агитации, поскольку он был убежден в том, что убийство — грех, и потому отрицал необходимость ношения оружия. Доброта и лучезарная чистота этого человека производили неотразимое впечатление. Даже солдаты, охранявшие нас, при нем становились добрее. Этот старик, убежденный в том, что жизни достоин только человек работающий, трудился без всякого принуждения, работал до изнеможения. Я не раз видел, как этот молчаливый старик, почти слепой — очки разбил следователь — работал на морозе так, что снимал телогрейку и пот выступал через рубашку. Все зарабатываемое Савелий распределял так: половину отсылал больной дочери, четвертую часть — своей религиозной общине. Из оставшейся четверти заработка (не более 7-8 рублей) он покупал себе немного сахара и хлеба, а остальное раздавал больным. Надзиратели шутили:

— Я сегодня Савелия обманул!

— Как?

— Сказал ему за час до съема, что уже пора, и надо работу кончать!

И действительно, этот человек работал, не разгибая спины.

Когда мы с ним познакомились, я предложил:

— Есть Библия, могу дать почитать.

Я знал, какая это была ценность: Библия была у меня переписана от руки почти полностью, — у нас ее безжалостно отбирали.

Савелий, услышав о Библии, весь засветился улыбкой и сказал, что вечером придет ко мне в барак. Пришел; одет в чистую рубашку, аккуратно причесан: чтение Вечной Книги — праздник!

Я протянул ему тетрадь. Но услышал:

— Читать-то я не могу, я и тебя-то неясно вижу, какой ты есть, голос твой вот запомнил. Уж ты почитай мне сам.

Не могу сказать, чтобы я очень был доволен этим предложением; у каждого есть свои дела, и я не собирался сидеть с Савелием. Но делать было нечего, я начал читать главу, которую он попросил. Читали мы пророка Исайю. И в одном месте Савелий меня остановил:

— Ты тут слово сказал, но там должно быть не это слово, — и он назвал верное.

Я, действительно, оговорился.

— Савелий, — говорю, — ты что же, наизусть текст знаешь?

— Конечно, — отвечает.

— Так зачем же тогда читать? — спрашиваю.

— Ну, это ведь радость — Писание слушать. Это ведь праздник. И мысли новые приходят, когда слушаешь.

С этого времени мы часто сидели с Савелием в свободное время — я читал ему тексты Библии, а он говорил иногда о своем понимании тех или иных мест. Часы эти до сих пор вспоминаются с радостью и думается: этот человек не поучал словами, не втолковывал свою правоту, не убеждал, но всей жизнью своей, каждым прожитым часом давал людям пример.

Савелий отнюдь не был трусом и оказался человеком до предела принципиальным. Как-то согнали нас слушать доклад приезжего чекиста о Ленине. Когда лектор начал награждать Ленина возвеличивающими эпитетами, все мы сидели, вынужденные слушать, и не думали возражать. Вдруг посреди зала возникла длинная фигура вставшего Савелия.

— Зачем же вы из простого человека делаете себе Бога? — спросил он тоном спокойного упрека. — Ведь есть в истории человечества много великих людей, не менее прославленных. Но что они все перед Творцом? Не делайте себе Бога из человека.

К Савелию, по команде офицеров, уже кинулись надзиратели, мы попытались его защитить, и вскоре все участники свалки были в карцерах. Я сидел в камере рядом с Савелием, и он говорил через дверь:

— Ну, чего восставать против них? Я сказал, что нужно было, и посидел бы тут один, а восставая, только озлобляешь человеков.

У меня было такое ощущение, что я рядом с настоящим праведником. Он все делал без позы.

А со мной в камеру попал некий Нестеров. С ним я уже встречался и слышал, что жил он раньше где-то в Европе. Но тут я узнал историю его жизни от него самого.

— Я уехал из России нелегально в 1922 году, не мог выдержать ужаса и разрухи, принесенных большевизмом. Попал я в Англию и вскоре нашел свое место в жизни. Я знал языки, стал киносценаристом, а впоследствии и компаньоном в фирме. Жил я хорошо, и к 1938 году уже откупил фирму. Много путешествовал, имел домик в Ницце, яхта была моторная на десять человек. Но мысли о России меня все же не покидали: я доставал московские газеты, старался понять, что там происходит. И как-то начинал верить, что большевизм переродился: судя по газетам, страна жила в едином порыве строительства и возрождения. Поехать посмотреть я не мог, опасался ареста. Но когда началась война с немцами, то вся моя душа была там, в России. И я начал посылать деньги для обороны страны. В ответ советское посольство присылало мне любезные письма. Несколько раз я посылал туда очень крупные чеки. Раз приехали ко мне из посольства, поблагодарили и начали расспрашивать: не нужно ли чем-нибудь помочь? Объяснили, что все обо мне знают, что я должен понять: давно уже мой поступок перестал быть преступлением, а теперешнее мое отношение к родной стране показывает, что я настоящий патриот. Много красивых слов я услышал. И видел, что говорят со мной интеллигентные русские люди, а не те откровенные убийцы, которых я помнил по первым годам революции. И я поверил... Поверил, что коммунизм совсем иной. Дал адрес сестры, ее нашли, и вскоре я начал получать письма от родных. Они писали, что война была тяжелым испытанием, но теперь страна возрождается, они рады своим успехам в работе, счастливы и огорчены только тем, что не видят меня.