Изменить стиль страницы

Сортировка продолжалась, и скоро прибывшим со штрафняка стало ясно: нас отделяют. Вызванный на обыск, я постарался попасть к крайнему надзирателю, подальше от Ролика; думаю, что он не обратил на меня внимания в серой гуще арестантов.

Сотни две наших ребят со спеца стояли в стороне; мы наблюдали, как погружают в местные тюремные вагоны и развозят прибывших с нами. В это время в одном из лагерей напротив нас открылись ворота, и конвой вывел группу заключенных-женщин: у каждой на руках был грудной младенец. «Мамки»... Те, кто мучается больше других; женщины, попавшие в тюрьму беременными и родившие в этом ужасе. До года ребенок воспитывается матерью, а потом его безжалостно отнимают и помещают в тюремный детский сад.

Женщины выходили из ворот под матерщину солдат и лай собак. Плакали дети и спотыкающиеся матери: каждая несла, кроме ребенка, еще узел со своими личными вещами.

Это зрелище было так потрясающе страшно, так угнетало, что мы уже не думали о себе. «Звери! Фашисты! Гады! Убийцы!» — неслось из рядов арестантов. Затрещали автоматные очереди, нас положили лицами в грязь и лужи тающего снега.

И в это время, в эту минуту, громкоговоритель торжественно объявил голосом московского диктора: «Сегодня запущена советская космическая ракета с человеком на борту. В Космосе — Гагарин!»

Вспомните, читатели этой книги, кто и в каких условиях услышал это сообщение Москвы, и сравните с тем, что рассказано здесь. Это не художественный домысел, все здесь — правда. И лишнее доказательство того, насколько правда страшнее вымысла, — мой следующий короткий диалог с офицером, стоявшим рядом со мной. Когда я поднялся, то сказал ему:

— Как вам, молодому еще парню, не стыдно стоять здесь с оружием против этих женщин с детьми?!

— Мы охраняем всех вас от гнева народа. Если бы не мы, советский народ растерзал бы вас, — ответило мне это чудовище, воспитанное на лжи.

Я опешил... Такого ответа я и в Сибири не слышал. Хороша, наверное, охрана на этой трассе!

С такими мыслями я очутился в тюремном дворике; нас разводили по камерам. Но это была лишь пересыльная тюрьма.

На следующий день к нам приехало какое-то начальство с генералом во главе и провело поверхностную сортировку: кто — в лагерь, кто — в спецтюрьму. В нашей камере был тот китаец, который прославился своей остротой, сказанной из-за плохого знания русского языка: «Коммунарам — хорошо, коммунизм — плохо». Вдруг он выступил вперед и сказал, обращаясь к офицеру:

— Ты — генерала?

— Да, я генерал, — отвечал удивленный охранник.

— Ты настоящая генерала? — настаивал китаец.

— Да, я настоящий генерал, — с улыбкой отвечал офицер.

— А ты человека из тюрьмы освободить можешь? — прозвучал неожиданный вопрос по-существу.

— Нет, не могу, — отвечал генерал.

— Тогда ты не генерал, ты — ванька, — и китаец, плюнув под ноги, равнодушно отошел.

Мы непочтительно хохотали, солдаты улыбались в кулак. Генерал со свитой молча вышел.

— У нас в Китае, — раздался голос насмешившего нас сокамерника, — когда русские пришли, мы всех солдат называли «товариса капитана». А теперь всех офицеров «ваньками» зовем.

Я с интересом выслушал эту сентенцию: ведь официальный курс был тогда еще на дружбу с Китаем, Хрущев заложил золотую доску «вечной дружбы народов-братьев» в фундамент нового здания китайского посольства. Русским девушкам, выходившим замуж за китайцев, выдавалось государственное специальное приданое. И вдруг такая откровенная тирада простого китайца. Ясно было, что это не просто личное мнение данного человека, что за этим стоит целое мировоззрение китайского народа.

Следующий день был этапным: я попал в группу, едущую в спецтюрьму.

Вагонзак застучал по рельсовым стыкам, и через два часа мы были выгружены. Всю дорогу тянулись леса, за решеткой окон — заборы лагерей и вышек.

Подвели нас к вахте, обыскали — в третий раз за день — и впустили в зону. Громадный квадрат был почти пуст: лишь справа в углу стояло приземистое длинное здание из кирпича, вытянувшееся, как обычный барак. Но решетки на окнах говорили: это наше новое пристанище, еще одна тюрьма, в которой предстояло бороться за жизнь и сохранение человеческого достоинства — второе было куда сложнее первого.

От вахты к тюремному зданию вела хорошо утоптанная дорога: много ног прошло по ней. Через весь тюремный корпус шел длинный узкий коридор с железными дверьми камер; коридор этот разделен на секции поперечными решетками: в случае восстания и захвата тюрьмы заключенными эти секции задвигались и люди, вырвавшись в коридор, все равно оставались в клетках.

Еще один обыск — внутренний надзор не доверяет внешней вахте — и нас развели по камерам, отобрав «пока» все вещи.

Войдя в камеру, мы удивились тому, что окно было нормальным, комнатным и большим, по сравнению с величиной камеры: она была 2,5 х 2,5 метра. Это пространство было занято нарами. Лишь у дверей оставалось 50 см прохода, где стояла тумбочка и извечная «параша».

Нам выдали истрепанные матрацы, рваные одеяла, и мы обосновались. Обмен мнениями привел к общему выводу: по сравнению с «Гитлером», мы попали в санаторий. Во-первых, здание тюрьмы не железобетонное, а кирпичное; во-вторых, нары сплошные деревянные, полы не из бетона, а из асфальта; в камере тепло — печка нагрета; окно — большое; за окном забор и рядом лес, а значит — воздух. «Жить можно, — резюмировали мы. — У «Гитлера» не подохли и с ума не посходили, — здесь тоже выживем!»

*

На следующий день при утреннем обходе тюрьмы пришел наш начальник — майор Ликин. Этот человек среднего роста с равнодушным лицом отдавал приказания элите надзирателей, не обращая внимания на нас:

— Исправьте «глазок» — можно видеть из камеры; решетка шатается — закрепить.

Оглядев нас, прибавил:

— Постричь их — волосы отросли.

На груди у него была колодка военных наград, я поглядел на нее и не выдержал:

— Мне стыдно, майор, что когда-то я носил такую же, как вы, медаль «За штурм Кенигсберга»!

На меня смотрели внимательные глаза, смотрели без злобы.

— Ваша фамилия?

Я ответил. И Ликин с надзирателями ушел.

— Ну, вот, получил для начала пятерик, — сказал кто-то из ребят, — и охота была связываться!

Я уже тоже внутренне ругал себя за несдержанность, но сделанного не вернешь. Однако события повернулись неожиданно. На следующее утро майор Ликин на обходе просто сказал:

— Посмотрел ваше личное дело. Действительно, мы были вместе с вами под Кенигсбергом. Но вы зря меня ругаете, я на работе, меня сюда направили из армии.

Между нами завязался разговор, в который вступила вся камера. Ликин расспрашивал нас о Сибири. Мы задавали вопросы о наших правах здесь. Узнали, что тюрьма работает: во второй, рабочей, половине зоны есть кирпичный завод с глиняным карьером.

После ухода Ликина мы поздравили друг друга: такой разговор — без злобы и оскорблений — с «Гитлером» или Буряком был невозможен.

Ликин начал явно покровительствовать нашей камере: отдал книги, карандаши, ручки, бумагу; разрешил взять кое-что из личных теплых вещей. Скоро мы убедились, что такие поблажки здесь не редкость: если в камере были интеллигентные люди, Ликин старался найти с ними общий язык и не злить.

На ежедневных прогулках мы начали знакомиться с теми, кто сидел в этой тюрьме до нас. Прогулочные дворики находились по обе стороны в торцах здания. Четыре тесных квадрата, оцепленных колючей проволокой, соприкасались: две уборные, разделенные внутренними стенками, объединяли их. Можно было полчаса разговаривать с соседями и выяснять условия, режим, просто знакомиться с людьми.

Очень скоро выяснилось, что состав заключенных смешанный: молодежь из нового «хрущевского» набора; блатные самых диких «мастей», вроде «реактивной метлы» — которым ни в одной зоне уже жить нельзя, везде зарежут, они «все заборы перескочили».

Очень быстро завязались интересные знакомства. Среди новой молодежи выделялись Володя Тельников, Игорь Авдеев и Борис Марьян. Тельников привлекал сердечностью, сквозившей в его улыбке и глазах. Этот высокий сероглазый парень был одним из первых русских демократов. Из той же среды был и Игорь Авдеев — изящный, спокойный юноша, с которым нас очень сблизила любовь к поэзии, — Игорь сам писал, и писал талантливо... А Марьян — студент-литератор из Кишинева — тоже сидел за протест против жандармского режима, царящего в стране, и тоже был поэтом. Этот черноглазый крепыш лишь недавно очутился в тюрьме и впитывал своей поэтической натурой ее «экзотику»: копировал блатных, старался войти с ними в контакт... Из старых знакомых увидел я тут на прогулках Вольта Митрейкина, Владимира Горбового и многих других «сибиряков».