Изменить стиль страницы

— Может быть, им и не выдержать долго, — медленно сказал Гонзик, — но все же, надеюсь, они выдержат дольше, чем немцы. Все порядочные люди надеются на это.

Воздушная тревога обычно продолжалась больше часа. Потом, до тех пор, пока самолеты не возвращались тем же путем к побережью, над городом воцарялась тишина, только прожекторы бесшумно обшаривали небо, тщетно выискивая противника в холодной, бездонной глубине.

Гонзик и его товарищи лежали в автомашинах или заходили в подвал под школой.

Кованда, разлегшийся на сиденье, вдруг втянул воздух.

— Что это ты куришь? — накинулся он на Мирека. — Чертовски вкусно пахнет. Корицей. Покажи!

Мирек весело ухмыльнулся.

— Ну и нюх у тебя! Я всего два раза затянулся. — Он вынул из кармана пачку сигарет в целлофане. — От дядюшки, из Америки.

Ребята жадно закурили.

— Надушены, как девчонка на танцульках, — заметил Кованда. — Но куда лучше немецкой соломы.

Мирек столярничал на стройке нового большого бомбоубежища на Германиаштрассе. Там работало десять его товарищей по роте и пятьдесят пленных поляков, которые проводили канализацию. С последними Мирек тотчас же завязал «славянские связи», усердно учился говорить по-польски и уже непринужденно изъяснялся с поляками на их родном языке.

— Так, так, — говорил он, — пан ма правду. Холера его мать германьска, спьердолена![47]

Поляки раз в месяц получали посылки Красного Креста с провизией, одеждой и красивыми пачками американских сигарет. Эти ароматные сигареты очень нравились чехам; между ними и поляками завязался оживленный товарообмен. Мирек уходил на работу с портфелем, набитым буханочками черного хлеба, тюбиками зубной пасты, почтовыми марками, мылом, сахаром и писчей бумагой, и вся его комната блаженно покуривала ароматные «кэмелки» и «честерфилдки», но зато не чистила ни зубы, ни обувь, не умывалась и подтягивала пояса, уверяя, что, как ни малы пайки, надо же помочь братьям-полякам. Мирек, заклятый враг табака, научился курить, соблазнившись сладким запахом американских сигарет, и не бросил этой привычки, даже когда поляков перевели в другое место и товарообмен прекратился.

— Слаб человек, — говаривал он, сворачивая самокрутку из окурков. — Если бы собрать весь хлеб, что я выменял на сигареты, можно было бы накормить полроты!

Еды в самом деле не хватало. Питание чехи получали плохое и скудное. Дневной паек то сокращался, то увеличивался немного, в зависимости от того — разбомблены или восстановлены были в тот день железные дороги Рура. На юге, в Сааре, трехфунтовую буханку сначала давали на трех человек, потом стали давать на четырех, а в Руре ее уже делили на пятерых. На обед полагалась миска капустной похлебки, картошка в мундире, свекла, капуста, овсяный «айнтопф», на ужин — то же самое с небольшими вариациями, во всяком случае капуста постоянно значилась в меню.

— Мое любимое блюдо — свинина и кнедлики с капустой, — мечтательно вспоминал Кованда. — Но пусть-ка теперь жена попробует поставить мне на стол капусту, когда я вернусь домой. Я так осерчаю, что полдеревни сожгу!

Три раза в неделю рота получала по куску говядины, раз в неделю кнедлики с подливкой и буханку белого хлеба на человека. Беднягам Франтине и Йозке приходилось быть козлами отпущения, когда вся рота бесилась от голода и злости. Франтина, по прозвищу «недотепа», в таких случаях беспомощно размахивал руками и хватался за голову.

— Дети мои, — восклицал он в отчаянье, — я бы охотно состряпал вам свиной шницель или копченый свиной бочок с кнедликами, но из чего?

Съедали обед поспешно, жадно, самые голодные снова становились в очередь, потому что в котле всегда оставалось кое-что и можно было наскрести десяток-другой добавочных порций. Молодым чехам вечно хотелось есть, и все они писали письма родителям, родственникам и знакомым, выпрашивая посылки. Из протектората в Эссен посылка шла неделю, и ребята радовались, если она приходила так быстро. Но случалось, что из-за разрушений на железной дороге посылки путешествовали по Германии три недели, хлеб и булочки в них покрывались плесенью. Но и такой хлеб не выбрасывали: срезав плесень, его сушили и клали в суп, который во всех комнатах варили на электроплитках.

Посылки привозили на телеге Кованда и Станда Еж. Станда Еж был высокий полуслепой крестьянин в толстых очках с неуверенными движениями слепца. Несмотря на всяческую осторожность, Станда то и дело падал или стукался головой о какую-нибудь преграду, не заметив ее своими близорукими слезящимися глазами. После этого он всегда плакал, слезы горошинами текли по его заросшему, щетинистому лицу, а глаза краснели, как у больного лихорадкой.

— Не реви, дурень! — утешал его Кованда. — До свадьбы заживет!

— Да я не потому плачу, что ушиб башку, — всхлипывал Станда. — Мне обидно, что я такой слепой.

— Как же тебя взяли в Германию, раз ты ни черта не видишь?

— А они об этом спрашивали? Ты, говорят, здоровый и сильный, за четверых работать можешь.

Кованда грустно покачал головой.

— Вот сволочи, нацисты! Будь на том свете ад, гореть бы им на вечном огне. Но ада нет, так они сами его устроили на земле. А наши им помогают. Есть такие, что похуже гитлеровцев. На медицинском осмотре я сказал чешскому доктору, который нас осматривал: «Господин доктор, я старый хрен, у меня жена и четверо детей, не посылайте вы меня в Германию, мы же с вами чехи». А он, паскуда, как гаркнет: «Да как вы смеете. Я вас пошлю, если даже вы подыхаете от чахотки, будь у вас хоть пятнадцать детей — я вас все равно пошлю!» Этот доктор живет в нашем поселке, так я ему вечером высадил все стекла. Жена потом мне писала, что его дом по ночам стерегут два стражника, — уж больно часто стали выбивать у него окна. После войны мы сведем с этой сволочью счеты. Тогда нельзя будет жалеть да церемониться, сердце должно быть каменное!

Кованда ездил за провизией охотно. Он привозил из пекарни полную подводу буханок, прикрыв их брезентом, ездил на военный склад за мясом, маргарином, маслом и мукой. В качестве конвойного их обычно сопровождал унтер-офицер Миклиш, под его присмотром Кованда и Еж разгружали в школе подводу и переносили провизию в кладовую. Кованда знал сотни способов украсть буханку хлеба или пачку маргарина. Миклиш был слишком ленив, чтобы снова пересчитать в кладовой весь груз, и обычно ограничивался тем, что обшаривал карманы обоих возчиков.

— Видали мы таких! — посмеивался потом Кованда, деля между товарищами украденную еду. — Этот умник ни разу не заметил, что у самой кладовки всегда стоит мусорная корзина. Я ее каждый день выношу, а она все равно полна бумаг. У этой самой корзины я всякий раз спотыкаюсь, как иду с охапкой буханок, ну и, конечно, одна из них падает в корзину. А он, дурень, стоит у входа и следит, как я иду по коридору: мол, не свернул бы куда-нибудь Кованда, не спер бы продукты. Этого еще не хватало! За кусок жратвы я не стану терять такую хорошую работу и свое доброе имя, я его пуще всего берегу!

Пепик работал на разборке развалин, около водокачки во Фринтропе. Прежде это была тихая сельская улочка. Маленькие домики с палисадниками тянулись за город, почти в поле. Вечерами их обитатели сидели на скамейках под деревьями, курили трубки или поливали из лейки цветы. Потом рядом, в поле, расположилась крупнокалиберная зенитная батарея, всюду были поставлены жестяные звукоуловители, ощетинились пулеметные гнезда. Возможно, пенсионеры — обитатели домиков чувствовали себя в бо́льшей безопасности, когда около них гремели зенитные орудия. Но при последнем налете тяжелый американский бомбардировщик спикировал на белый глаз прожектора и сбросил на зенитчиков тяжелую бомбу. Бомба упала метрах в пятидесяти от батареи, прямехонько в зеленый садик с дорожкой и аллейкой фруктовых деревьев. Хозяина садика, герра Краузе, у которого водились лучшие вероники и дремы на всей улице, вытащили из подвала домика мертвым, так же как и его соседа — герра Кройтера, который разводил флоксии и гиацинты. В домике герра Трампиша было трое убитых, в доме вдовы Кребс — двое. Всего в этой тихой, захолустной улочке оказалось семнадцать покойников. Вся улица — пятнадцать домиков, похожих друг на друга, как две капли воды — была превращена в развалины; уцелели только подвалы.

вернуться

47

Польское ругательство по адресу немцев.