Изменить стиль страницы

— Ох, царица небесная, пропасти нету на дармоедов! — ужаснулась Ильинишна.

— День и ночь в клубе пьянство, картежная игра, дым коромыслом… Продует иной офицерик казенные деньги — хоть пулю в лоб. Ну, и куражится над ним Парамонов.

Степан прожил с родителями недолго. Помог слепить глинобитную конюшню, — дома лелеяли мечту о покупке лошади, — и снова собрался идти искать работу.

— Мам, — сказал он напоследок, — дай мне теплый отцов пиджак. Я пришлю.

— Куда, сынок? — побледнела Ильинишна, страшась новой разлуки, но пиджак подала. — Головушка неприкаянная!.. Остерегайся, дитенок, злой напасти! Береженого-то бог бережет…

— Вот об этом, мамаша, и речь, что нельзя нам себя беречь, — с грустной улыбкой сказал Степан, прощаясь.

Он ушел. Мать видела с порога, как на деревне к нему приблизилась Настя Огрехова — его любовь. Но Степан обменялся с девушкой только несколькими словами и, не задерживась, скрылся за околицей.

Потом в Жердевку не раз наведывались урядник Бешенцев и волостной старшина Филя Мясоедов, справляясь о Степане. Говорили, будто он собирает в Гагаринской роще народ и читает вслух запрещенные книги…

Год призыва Степана совпал с началом мировой войны. Молодежь спешно сгоняли по пыльным проселкам в города, откуда везли в скотных вагонах на запад. Железнодорожные станции оглашались пьяными песнями под гармонь, истошными женскими воплями.

Стихали деревни, охваченные тревожным запустением.

Степан прислал письмо с дороги — и точно в воду канул. Бушевала война. Брели по российским большакам беженцы с Полесья. Давно уже получила Матрена Горемыкина «похоронную» о своем муже. Давно жердевцы перестали дивиться калекам, вроде бывшего пастуха Якова Гранкина, выписавшегося из госпиталя без ног… Но Степан молчал.

А на третьем году безвестья приползла черной змеей молва о его гибели. Люди ссылались на очевидца — солдата из деревни Кирики, который приехал домой залечивать раны и вскорости умер.

— Солдат сказывал: под Перемышлем наших полегло видимо-невидимо… И Степана там в голову убило, — уверяла Аринка, дочь Бритяка.

Ильинишна сходила в Кирики и, ничего не выяснив у сраженной собственным горем вдовы однополчанина Степана, плакала дома навзрыд:

— Пропал наш соколик, кровинка бездольная!..

Она стала еще тише и набожней. В церкви клала земные поклоны, и все заметили, до чего иссушила и состарила ее безутешная скорбь.

Тимофей крепился, но было видно, что и его песенка спета. Он седел и гнулся, как надломленный бурей дуб, готовый вот-вот рухнуть.

Пришлось отдать в батраки младшего сынишку Николку: не было дома других добытчиков.

После революции в Жердевку начали возвращаться окопные бородачи, пропахшие махорочным дымом теплушек, полные веры в ленинские слова о мире и земле… Но напрасно Ильинишна и Тимофей смотрели на дорогу: Степан не приходил.

И вот, когда родители уже отчаялись ждать и призрачной казалась их надежда, он явился…

— Пущай спит, — повторил Тимофей, уводя Ильинишну В: избу. — Сколько, поди, тысяч верст отмерил…

— Будто подстреленный голубь упал на землю…

— А ты думала, он станет песенки петь да гостинцами нас одарять? Солдатская доля — неволя. Правду говорят люди: служи сто лет — не выслужишь сто реп!

Глава вторая

Степан проснулся в жаркий полдень. Открыл глаза не понимая, где он… Еще не померкли кошмарные видения, с потрясающей точностью и правдоподобием повторяя схватку на границе.

Но вспомнив утреннюю встречу с родителями, улыбнулся. Тревога откололась ледяным припаем от сердца, уступила место живой, необузданной радости. Он вскочил, быстрый и сильный, толкнул дворовую дверь.

На нем была серая австрийская куртка, в зубах — коротенькая трубка, за поясом — наган. Он стоял посреди двора, широкой грудью вдыхая теплый воздух, насыщенный запахами мяты, донника и бузины. Задумчиво смотрел на размытые дождями глинобитные стены конюшни…

За двором закричала наседка. Блеснув сизым опереньем, в небо поднялся ястреб с ее детенышем. На большаке грохотал проезжавший обоз, фыркали лошади, утомленные зноем и слепнями. Где-то поблизости слышался шум молотилки.

«У Бритяка на току», — догадался Степан.

Он прошел в огород. На грядках, как и четыре года назад, извивались огуречные плети, кустился стрельчатый лук, тучнели кочаны капусты. У дальней межи высокой заградой качалась шептунья-конопля. Над желтыми кудряшками подсолнухов летали пчелы, разнося тонкий аромат добытого нектара. Картофельная ботва, отцветая, стлалась по земле.

«Ботву скосить надо, зимой — корм скотине», — решил Степан, хотя дома никакой скотины не было.

Жердевские огороды спускались в Феколкин овраг. За оврагом начинались поля, которые тянулись до самого горизонта. На полях густо зеленели овсы, перемежаясь с молочно-розовыми загонами гречихи, голубоглазым льном и лиловым просом — веселым пристанищем перепелов. А вдоль соседнего клина колосящейся ржи ходила, как в синем море, легкая волна.

В эту причудливую вязь необозримого разнополья то здесь, то там пробивались малахитовыми жилками перелески — остатки былых дубрав.

Степан пристыл на месте, не в силах оторвать зачарованного взгляда от родных просторов, от исхоженных с детства милых стежек и рубежей. Каждая борозда была вплетена в его жизнь, словно лента в девичью косу, каждой кровинкой ощущал он нежное цветение вокруг.

Все годы скитаний Степан ни на минуту не забывал о своем черноземном крае. Днем и ночью мысли его улетали к затерянной среди русских равнин Жердевке, к отцу и матери, к подруге юности — Насте….

Вырываясь из немецкой неволи, он мечтал увидеть Отчизну, обновленную революцией. Мечтал о равенстве, о социализме, о подвигах раскрепощенного труда.

Степан поднял комок свежей, душистой земли. Рассматривал на большой ладони долго, внимательно, по-хозяйски. У него рождались планы, один лучше другого — планы будущего. Он любил землю и умел работать.

«Эх, Ваня! — почти с упреком вздохнул Степан. — Ты учил меня трезво и глубоко оценивать события, потрясшие старый мир. Теперь сбываются наши думы, а ты… Погиб, конечно, погиб! — перебил он себя, вспомнив бешеную пальбу и погоню, когда они с Быстровым в кромешной тьме продирались между острых скал и колючих кустов. — Наткнулся, стало быть, на пулю… А в Питере—жена и трое ребят. Четвертый год мучаются, ждут».

На усадьбе Бритяка голубел новой железной крышей прочный, раздавшийся от дополнительных пристроек дом — яркое отражение хозяйского благополучия. К дому примыкал скотный двор, а дальше, по пути на гумно, расселись амбары и кладовые, подъездной сарай и рига — все из тесаного камня, с дубовыми дверями и надежными запорами.

Точно охраняя эти благоприобретенные владения, с Мельничного бугра выглядывал крылатый, размашистый ветряк, полный мучной пыли, несмолкаемой день и ночь суеты людей и скрежета кремнистых жерновов.

Худая слава не мешала ловкачу богатеть; в цепкие руки попало добро купца Рукавицына, ограбленного двадцать лет тому назад.

По южному склону Бритяковой усадьбы сбегал к ручью фруктовый сад, с выбеленными известью стволами яблонь и груш. И в самой отдаленности, у живой изгороди разросшихся по валу ракит, темными курганами стояли пятилетние одонья немолоченного хлеба — на случай засухи или недорода.

Сейчас одно из этих одоньев разбирали поденщики и свозили на телегах к молотилке. Значит, была у хозяина причина трогать старье перед новиной, запасаться зерном!

На току, давясь пылью, временами совсем исчезая в ее черной клубящейся волне, суетились женщины с граблями. Мужики подбрасывали к ненасытному барабану снопы, срывая и раскручивая заплесневелые перевясла. Ребятишки, верхами на резвых, с подстриженными гривами и хвостами трехлетках, оттаскивали к омету пухлые вязки соломы.

— И-эх, го-лу-би-и! — заливался на кругу привода босоногий мальчишка, размахивая длинным кнутом. — Тяни, старушка Чалая! Давай ходу, Серый! Гуляйте, Воронко и Ласточка, бодрей!