Криворотая Афонькина жена неловко отстраняла опорожнившуюся чашку, придвигая другую, полную до краев. Хозяин злобно косился на ее красные дрожащие руки и всякий раз, когда она обжигалась, чуть не роняя посудину, хрипел:
— У-у, раззиня… Черт!
Не мог Бритяк без ненависти и отвращения видеть свою жену. Когда-то, присватываясь к ней, он рассчитывал отхватить солидный куш. Ведь за криворотой было обещано ее братом Васей Пятиалтынным — зажиточным барышником — тысячное приданое. Афонька уже мысленно богател на даровые деньги… Но едва сыграли свадьбу, как надежда Бритяка рухнула: шурин обманул, не дав зятю ни гроша. И криворотая со дня замужества превратилась в доме Бритяка в бесправное и постылое существо — виновницу всех бед и несчастий.
Прошлогодний купеческий заезд в Жердевку совпал с рождением у Афоньки второго сына. Михал Михалыч выпил больше обыкновенного и, расчувствовавшись, согласился быть крестным.
Про себя он соображал:
«Теперь я тут свой. Не то еще придется на постоялом с конокрадами ночевать».
«Под большим-то деревом и гриб вольготнее растет», — прикидывал в свою очередь Афонька.
С той поры жердевцы как-то по-особенному смотрели на Бритяка. Они понимали, что не сегодня-завтра этот хорек полезет в гору…
Гость весело балагурил. На столе появились подарки — кумовьям, крестнику. Годовалый Ефимка забрался на колени к Рукавицыну и чуть не замочил плисовых купеческих шаровар, чем вызвал в горнице не малый шум и треволнение.
Рукавицын вспомнил о семье.
— Пашка-то мой, — он тряхнул подстриженными в скобочку волосами, — тоже годовалый, шельмец. Сидит теперь, пятаки на ковре раскладывает. Вот оказия! Никаких игрушек не принимает, окромя пятаков!
— Потомственный купчик! — подпрыгнул Афонька. — Сызмальства денежный нюх имеет… Поскупился ты, куманек, на деточек, — упрекнул он, пугаясь своих слов, но остановиться уже не мог. — При эдаком капитале — один сын! Единственный, значится, наследник! Пресвятая богородица…
Рукавицын, крякнув, нахмурился. Вытер о полотенце руки и медленно, с достоинством полез из-за стола.
— Не обессудь, желанный, чем бог послал, — взмолился Бритяк дрожащим голосом. — Да куда же ты, Михал Михалыч? Неужто о возах беспокоишься? Кобель спущен с цепи. Ребята старательные — всю ночь прокараулят. Эй, Тимоха! Петрак!
Через порог шагнул, в дымке холода, широкоплечий Тимофей. Сдернул с головы баранью шапку, смущенно опустил обожженное стужей лицо. За Тимофеем стоял Петрак, криворотый и нескладный, весь в мать.
— Ну, цыплятки, управились? — подскочил Бритяк. — Скотинка накормлена, напоена? Всем на сон грядущий подостлано? Нигде не дует? Ни ветру, ни вору не пролезть — одному всевышнему дорожка чиста, пташки?
Его крылатые ноздри трепетали. На глазах блестела влага.
— Вот, кум, гляди: работник и сын. Никакого различия. Сусед Викула, не к ночи будь помянут латрыга, перед смертью просил благодетельствовать сироту… Что ж? Или на мне креста нету? Взял голопузого подростка, прибил к делу. А теперь, дуй его горой, видишь, какого вырастил! Женил, леску для избенки дал. Не в моих правилах обиду чинить. Обзавелся Тимоха детьми на манер порядочного человека. Да какими детьми!
И Афонька, хлопотливо откупоривая новую бутыль вишневой, рассказывал, как проезжал деревней чужой барин, спросил женщину с ребенком у груди: «Далеко ли, тетка, до города?» Тетка оторопела, не нашлась сразу… Но ребенок поднял черную головенку и, сглотнув молоко, ответил: «Оснадцать». Барин побледнел. Тройка сорвалась и понесла вскачь, оставляя позади дымящиеся кучи золы, собачий лай и суматоху насмерть перепуганных кур… А Ильинишна, жена Тимофея, спохватившись, кричала вслед: «Истинную правду Степка говорит! Оснадцать верст! Он у нас, аспид, все знает — ему четвертый годок!»
Тимофей, слушая, отвел усталый взгляд от выщипанной бороденки хозяина. Однако гость успел прочесть в открытом и мужественном лице сына Викулы бессильную ярость и негодование.
— Бедность — наказанье господне! — сочувствовал Бритяк. — Разве я, кум, не понимаю? Сам, поди, начал жить: с гвоздя!
Поблагодарив за хлеб-соль и угощение, Рукавицын не спеша пошел во двор, напевая:
Завернулся с головой в тулуп, сунул под полу дубину и, качнувшись от выпитой настойки, улегся на возу поверх тюков…
Проснулся он поздно утром, с ломотой во всем теле, с шумом и болью в висках, покрытый испариной.
«Эк развезло меня от вишневой-то. Фу! Верст двадцать отмахал бы, пожалуй. Который час?»
Повернувшись, купец заметил, что лежит не на возу, а в горнице на теплой лежанке.
Мерно тикали ходики, но взгляд почему-то упал на спасителя, все так же благословляющего тремя перстами. Босиком по земляному полу прошла Афонькина жена. Увидав поднявшегося гостя, криворотая сказала:
— Перенесли тебя, кум. Больно морозило ночью-то. Михал Михалыч поспешно оделся и выбежал во двор.
Очутившись под навесом, где вечером ставили возы, он как бы позабыл, что ему надо.
На середине чистого, необыкновенно просторного двора стоял Афонька, опираясь на метелку.
— Кум! — крикнул Рукавицын задохнувшись. — А товар?…
Афонька поднял бесцветные, крайне удивленные глаза, поскреб ощипанную бороденку.
— Откуда? — спросил он. — Чей будешь?
Купец пошатнулся, шапка упала. Спутанные волосы, тронутые ветром, зашевелились на голове,
— Афанасий… не убивай!
— Как ты попал на мой двор? — наступал Бритяк подбоченясь. — Чем тебе христианская душа моя помешала, бродяга?
— А-а! — взвыл Рукавицын, только теперь поняв все. Он двинулся на эти бесцветные, немигающие глаза.
— Сказывай, где? Из-ни-что-о-жу!
Позади хрустнул снег. Купец оглянулся. В двух шагах стояли Петрак и Афонькина жена. Один держал вилы-тройчатки, другая — дубину, взятую с купеческого воза.
Рукавицын как-то сразу обмяк, съежился. Он вспомнил что-то далекое, страшное: может быть, минуту убийства, когда нападающим был сам…
— Тимо-о-оха! — закричал краснорядец, живо представив себе обожженное стужей честное лицо батрака. — Спаси, родной! О-зо-ло-чу!
Но предусмотрительный хозяин еще с вечера услал Тимофея на мельницу.
«Отыгрался Пашка пятаками», — мелькнула у купца и оборвалась, как осенняя паутина, пропащая мысль.
Он тихо, безвольно опустился перед Афонькой на колени и коснулся потным лбом мерзлой земли.
Часть первая
Глава первая
Над избами — утренний дым, ковыльно-сизый и легкий. Еще не закрылись ворота после выгонки скота, не проветрились унавоженные топкие дворы, а солнце уже припекало. На вековых жердевских дубах и в зарослях ракитника, под гулкими сводами кирпичной колокольни кричали галчиные выводки. Скрипели колодезные журавли, звякали ведра, слышались женские голоса.
Высохшая до восковой желтизны Ильинишна, страдая одышкой, делилась с соседками радостью:
— Во сне я, девоньки, палец порезала. Кровь текла красная-красная…
— К родному, — вставила солдатка Матрена, любившая отгадывать сны.
— Истинная правда. Не успела печь вытопить — и Степан через порог. Страстей-то, страстей перенес! В неметчине томился… Три раза бежал, да все ловили. На четвертый — сам бог, должно, пособил — добрался с товарищем до границы. Своя, говорит, земля — рядом, а беда — над головой… Опять заступила дорогу стража! Без воды, без хлеба в горах маялись, горюшко мое…