Вот за этим минутным успокоением спешил он сюда. Теперь надо ехать. Отец уже, наверное, подкатывает к дому.
За окном на лугу толпились продотрядники. Винтовки стояли в козлах. Бойцы отдыхали после строевых занятий. Молодой красноармеец, свесив с пулеметной двуколки ноги в зеленых обмотках, пел, подыгрывая себе на звонкоголосой гармошке-ливенке. Он притворно вздыхал и подмигивал проходившим по берегу Низовки слободским девушкам:
— Что ты, Костик, делаешь? — шутливо упрекал гармониста худощавый военный с веселыми цыганскими глазами, поправляя форсовито заломленную на затылок фуражку. — И так уж от твоих песен девчата ночи не спят!
— Я без песни, что медный котелок без воды на огне, — Костик скроил на своем тонкобровом юношеском лице забавную гримасу. — Того и гляди, распаяюсь…
— Ну, жми веселей, чтобы душа радовалась! Да не забудь потешить роту — дай ногам работу!..
Ефим смотрел в окно, прислушиваясь к словам худощавого. Это был иваново-вознесенский рабочий Терехов, раненный под Царицыном в летних боях с красновскими казаками и после лазарета назначенный помощником начальника продотряда. Потому ли что в отряде оказалось немало его земляков-текстильщиков или уж человек так умел завоевать симпатию окружающих, но Терехов сразу заслонил собою Ефима. К нему обращались товарищи за помощью и советом, и он постоянно находился среди бойцов, деля с ними трудовые будни, досуг и минуты развлечения.
Неутомимый Терехов за свои двадцать четыре года успел и поработать и повоевать. Он отведал окопной жизни в Мазурских озерах, не раз сходился с немцем в штыки, а в октябре 1917 года вместе с матросами Балтфлота и питерским пролетариатом брал штурмом Зимний дворец. Бойцы увлекались его смешными и серьезными рассказами бывалого солдата. И Ефиму оставалось втайне завидовать этому весельчаку, которого все любили и уважали.
Костик рванул змеисто-оранжевые меха:
И как-то вдруг, без всякого перехода, заиграл плясовую, с переливами. Возле двуколки раздвинулся круг. Терехов щелкнул пальцами, притопнул каблуком и понесся по кругу легкой, рассыпчатой рысцой. Ефиму он напомнил Степана… У этих плясунов есть какое-то сходство.
— У-ух! Поддай жару! — крикнул гармонист и, сложив язык трубочкой, пронзительно засвистел.
Бойцы ударяли в ладоши, усиливая резвый, нарастающий ритм музыки. Толкались, подзадоривали:
— Замела метелица!
— Лихо, честное слово… Ветер!
— Молодежь! С вечера не укладешь, утром не поднимешь!
Терехов дал забористого трепака и, усложняя колена, то взвивался мячом, то рубил носками чечетку, то летел по траве в быстрой присядке. Крепкие ладони его выбивали мелкую дробь на груди, на коленях, на голенищах.
«Ну и черт! Степке не уступит», — подумал Ефим и оглянулся. Рядом стояла Настя. Она смотрела в окно, строгая и молчаливая.
— Надо перебираться на другую улицу, — сказал Ефим раздраженно. — Хуже нет жизни по соседству с казармой. Днем и ночью все ходуном ходит.
— Казарма жить не мешает, — возразила Настя.
— Это я для тебя… — Он не успел докончить: жена посмотрела на него хмуро и настороженно,
Ефим прошел по комнате, задыхаясь, толкая мебель, как слепой. Готовый в дорогу, он медлил уходить. Следил за женой, опасливый и злобный, точно вор, плохо спрятавший добычу.
— Жара погибельная, — прохрипел он сквозь зубы и взглянул на жену, переодевавшуюся за шкафом. — Ты куда собираешься, Настя?
— В Жердевку.
— Что-о? — Ефим вытянулся и побледнел. — Я… с отцом, на дрожках!
Настя замерла, ожидая чего-то более значительного… И не дождавшись, упрямо и гордо направилась к двери.
Ефиму стало неловко за грубую, неумелую увертку. Он кинул через плечо::
— Велю запрягать исполкомовский шарабан… а?
В это время Бритяк подъехал к самым окнам Ефимовой квартиры. Не слезая с дрожек, отстранил кнутовищем занавеску:
— Настя, дай хоть напиться… А то есть родня, чертям на посмешище, которая заместо угощения норовит в шею!
И взяв из рук невестки стакан и уже не зная, чем отомстить сыну, яростно выплеснул воду на круп лошади.
Ефим стоял к окнам спиной, поправляя висевший на боку маузер в деревянной кобуре.
Бритяк увидал коротко остриженный затылок, туго натянувшиеся возле ушей синие жилки и вдруг почувствовал необъяснимую робость. Он дернул вожжи и поскорее отъехал прочь.
— Ну и деток бог послал за грехи… Беда!
Глава пятая
День возвращения домой, начавшийся для Степана такой светлой радостью и повеявший на него долгожданным счастьем любви, принес мучительную боль…
Никаких подробностей Настиной измены Степан не знал и не хотел знать. Он не нуждался в сочувствии, избегал людей. Скорбные взгляды родителей угнетали его.
«Как жалел я Ваню Быстрова, пропавшего на границе… А сейчас, может, завидую ему», — думал Степан, не находя себе места.
Был у Степана любимый уголок: три березы за двором, посаженные им в детстве. Березы выросли высокие, кудрявые. В тени их наряженных сережками ветвей лежала известняковая плита, добытая в Феколкином овраге, на которой теплыми летними зорями Ильинишна собирала вечерять. Рядом с березами Николка насажал молодых вишен, игольчатых слив, кусты крыжовника и малины. Сюда и раньше и теперь манила отдохновенная прохлада.
Степан присел на камень, держа в зубах нераскуренную трубку. Но и тихое дыхание природы не могло вернуть прежнего чувства радости и покоя. Стыд и позор за растоптанную любовь жгли ему сердце.
Снова и снова, против воли Степана, мысли его улетали к далеким дням юности, к ясноглазой доверчивой Насте…
Федор Огрехов удочерил пятилетнюю Настю, когда был бездетным. Он привез девочку из городского приюта, где воспитывались сироты и подкидыши. Но через год жена его родила, затем стала рожать почти ежегодно.
Выбиваясь из нужды, Федор устроил приемную дочь в экономию Гагариных, стеречь барских свиней. Он уже раскаивался, что взял на себя этот крест — кормить лишний рот.
Однажды свиньи ходили в лужке у погоста. Поле холмилось желтовато-знойными копнами только что скошенной и повязанной ржи. Среди колючего жнивья скрипела, переносясь с места на место, быстроногая коростель, звенели тысячами серебряных молоточков зеленые кузнечики.
Все было хорошо. Только Настя ничего не видела и не примечала, кроме рябого господского борова. Он каждую минуту убегал на погост опрокидывать подгнившие кресты и разрывать могилы. Настя, гоняясь за ним по кустам, изранила о камни босые ноги, порвала единственное свое платье и расцарапала ветками лицо.
Даже солнце не сочувствовало ребенку. Оно докатилось по голубой горе небосклона до верхушек вековых дубов Гагаринской рощи и, повиснув, не желало скрыться. Это означало, что домой гнать еще рано.
Рябой боров снова убежал. Настя, обессиленная и несчастная, уже не погналась за ним. Она села на траву и заплакала.
— Не реви! — послышался сзади грубоватый голос.
На погосте сухо треснул обломанный шест, взвизгнул злосчастный боров и опрометью понесся к стаду. За ним выскочил из кустов черноголовый парнишка в белой холщовой рубахе и таких же портках.
— Подлая скотина, мертвым не дает покою, — сказал он, запыхавшись, и подошел к девочке. — Груши будешь? Хорошие бессемянки, из барского сада. Я там одну доску в заборе отодрал — когда захочу, тогда и проскочу.
Крупные, слегка помятые плоды упали на колени притихшей свинопаски.
— Зовут-то как?