Изменить стиль страницы

«Большевик! — решил он про себя. — Житья не стало… Куда ни повернись — везде большевики!»

Клепиков вспомнил поражение на съезде и повел речь осторожнее, присматриваясь к людям и нащупывая почву. Он упрекал коммунистов за монополию, за продразверстку.

— Мы, «левые» эсеры, не допустим проведения этих декретов в жизнь! — воскликнул Клепиков. — Мы будем бороться! Мы пойдем рука об руку с теми, кому большевики грозят опустошить закрома, — с трудовиками!

— Как ни приноравливай кулак к глазу, все равно синяк будет, — заметил Степан, улыбаясь.

Клепиков злобно умолк… Пытаясь расстегнуть косоворотку, с треском оборвал пуговицы.

Это настолько не вязалось с его высокомерием и заносчивостью, что сход громыхнул раскатистым смехом. Гранкин прослезился, всхлипывая от восторга. Хохотал Огрехов, закатывался Чайник, весело скалил зубы Николка, очутившийся впереди. Даже Роман Сидоров, осторожный и степенный мужик, с пепельно-серой бородой, ухмылялся в сторонке. А черномазый кузнец Алеха Нетудыхата, окруженный четырьмя сыновьями-молотобойцами, крикнул Клепикову:

— Мы, паря, синяки-то и сами горазды сажать!

— Ничего, старики, — Степан поднялся, отстранил ногой освободившуюся табуретку, словно зачеркнул выступление эсера. — Теперь на нашей улице праздник. Работенка предстоит горячая, да нам не привыкать. Эта жизнь — без хлеба на столе, без рубашки на спине — никогда не забудется, но и не вернется! Революция землю дала, станем на нее покрепче! В командиры — кого посмелей! У смелого сорок дорог, а у труса — одна, и по той волки бегают.

Он говорил, не торопясь, нажимая на каждое слово. Каждая мысль его была взвешена и выстрадана сердцем.

Жердевцы притихли, досадуя на разыгравшихся в воздухе ласточек.

— Фронт не только на Мурмане, в Сибири, на Украине, — продолжал Степан, окидывая взглядом деревню. — Фронт — в Жердевке! Декрет о комбедах — верная наша опора. Стало быть, товарищи, первое дело — комбед! Выбирайте ребяток позлее, натерпевшихся от кулачья. А там увидим. — И глаза его потемнели.

«Ох, грехи тяжкие, — завозился Бритяк, — с эдаким дьявольским видом под мостом стоять… А он законы вычитывает, босяк, лыковая душа».

Расправив подстриженные усы, он вызывающе бросил:

— Знаем ваш комбед! Слыхали про эту самую власть деревенских лодырей…

— Ага-а! — крикнул Гранкин, упираясь руками в стол. — Спасибочко. Нам-то и невдомек, что беднота — значит, лодыри!

Он спрыгнул со скамьи на свои обрубки, пунцовый от нестерпимой обиды и злобы. Расталкивая людей, схватил Бритяка за грудь голубой сатиновой рубахи.

— Думаешь, христопродавец, опять словчить? В глаза дыму пускаешь, чтобы не растрясли твою воровскую мошну?! Врешь, отошла коту масленица! Прочь отсюда, душегуб! Долой, контра!

Толпа содрогнулась.

— Долой!

— Кулацкая харя!

— Хапун! Дать ему раза!

Клепиков, желая отвлечь внимание свирепевшей толпы от Бритяка, снова взобрался на табуретку, но кто-то выдернул ее из-под ног.

Над местом схода заклубилась бурая пыль.

Николка уже растаскивал ближайшую изгородь, вооружая тех, кто понадежнее, увесистыми шестами.

— Эй, сердечный, дай-ка и мне посошок! — подскочил Чайник. — Ломать — не строить, сердце не болит…

Волчков сын Глебка и Ванька Бритяк предусмотрительно сбегали домой, оставив трехрядки, и вернулись, краснорожие, решительные — один с артиллерийским тесаком под полой, другой с браунингом в кармане.

Степан увидел отца. Тимофей как бы плыл в толпе, двигая простуженными ногами. Глубоко запавшие глаза старика кого-то искали.

— Лодыри? — гаркнул он, уставившись на дрожащий подбородок Бритяка. — А на ком вы ехали, захребетники? Кого день и ночь погоняли? Знать, у вас память, вместе с совестью, к заднему месту приросла! В колья их, братушки!

Народ пошел на кулаков стеной. С колокольни посыпались грачи и галки, кружась, как листопад, над толпой.

Степан бросился к отцу:

— Стой! Куда?

— Служивый!! — Тимофей шатался от клокотавшей в нем ярости. — Ты вот первым ушел, последним вернулся… Державы завоевывал. А дома жрать нечего, стыд прикрыть нечем! Мы с тобой, вишь, не нажили! Только им, шаромыжникам, сам бог для счастья в шапку наклал… Бей, мужики, отводи душу!

Но Степан загородил дорогу, кряжистый и упрямый.

— Папаша! У нас законная власть — давить гадов… Зачем же, как бандиты?

Он укоризненно повернулся к сходу. Люди потупились, убирая шесты.

«Вот у кого царь в голове», — подумал Огрехов.

— Портной сгадит, утюг сгладит, — сказал Чайник, переводя изумленный взгляд с Тимофея на Степана.

Огрехов решительно поправил огнистую бороду.

— Комбед так комбед! Кому доверяет мир?

— Степан! Степан Жердев! — загремело со всех сторон.

— Еще?

— Гранкин. Походи, Гранкин, для общества… без кнута!

Веселый смех разогнал остатки грозы.

— Еще?

— Матрену-солдатку запишите! — с одышкой выкрикнула Ильинишна.

Во время голосования Волчок запротестовал: — Баб не считай, мальчик! От бабы толку, что от курицы песня: один грохот.

— Нашелся толковый: ходит молча, кусает по-волчьи! — потешалась Матрена в кругу товарок.

— А мадьяр? — не отставал Волчок, указывая на военнопленного Франца.

— Что мадьяр? Что тебе дался мадьяр? — окрысился Фёдор Огрехов. — Мадьяр тебе не человек? Повестка исчерпана, граждане мужики.

Был уже вечер. Раскаленный закатом солнца медленно остывал рубиновый край неба. С поля в пыльной туче двигалось сытое стадо.

Глава седьмая

На деревне заиграла гармошка. Песня качнулась, повисла в розовых сумерках:

Завивались мои кудри
От весны до осени…
А теперь мои кудри
Завиваться бросили…

«Девичья пора, что хлеб на созреванье… Не вернись я, кто бы ее осудил?» — отгонял Степан подступившую к сердцу тоску.

Он старался не думать о Насте. Но чем больше оправдывал ее, тем сильнее убеждался в невозможности примириться с этим.

Темнели у дороги остропахучие кусты бузины. В канаве, заросшей листьями мать-мачехи, разноцветно мигали светлячки… Вот здесь они прощались, и, когда ночь уронила последнюю звезду, Настя сказала:

— Люблю, Степа… Буду ждать хоть до седых волос. Степан зашагал быстрее. По переулку тянуло заревой прохладой. Встречная девушка толкнула, засмеялась:

— Не признаешься, заграничный?

Она оглянула парня с ног до головы плутоватыми глазами.

— Добрый вечер! — Степан узнал Аринку, дочь Бритяка.

— Какой там, шут, добрый! Гулять не с кем. Ребята у нас — мякина. Поганая Жердевка, сгореть бы ей к лешему! Сказывай, что ли, про иностранные страны. Ты мне не рад?

Легкий полушалок сполз на росистую траву, обнажив смуглую Аринкину шею и плечо в тонкой городской блузке. Не поднимая полушалка, девушка повела гибким станом:

— Хороша?

— Красивая, — откровенно похвалил Степан.

Ему как-то не верилось, что это действительно Аринка. Помнил ее, долговязую и озорную, быстро выраставшую из своих платьев.

Работая мальчишкой у Бритяка, Степан постоянно опасался злых Аринкиных шуток. За обедом она старалась пересолить его похлебку, а сонному подводила углем чертовы рожки.

— Ишь, как ты по нраву ей пришелся, — смеялись Бритяковы работники. — Заманивает она тебя, Степка, соображай… Раззадоривает, шельма. Скоро к богачу в зятья попадешь.

Степану было стыдно и неловко, что работники разгадали тайный смысл Аринкиного поведения. Он сердился:

— Пусть с Волчковым Глебкой связывается. Один сын у отца и тоже богач. До сих пор ездит верхом на палке гречиху кнутом косить. Самый для нее подходящий…

Аринка подобрала полушалок.

— Хотела завлечь, засушить… Да разбивать жалко. Нравится мне, когда тайно любят, — задумчиво, с неожиданной грустью промолвила она.