Казалось, дочь Бритяка пьянела от Настиного горя. Она вела за собой гульбище все ближе и ближе к Огреховскому двору, и вот ликующая забияка кидала слова уже совсем рядом, кого-то дразня и зазывая.
Настя лежала в темноте с открытыми глазами. Она закусила рукав кофты, чтобы не рыдать. Слезы душили ее, не облегчая, высыхали на горячих щеках. В висках стучало, не давая сосредоточиться ни на чем, мешая связно думать о происшедшем…
Вот перед ней проходит еще более жаркое, чем сейчас, лето. Пестрые луга успели после сенокоса вновь зацвести и забушевать сочной отавой. По склонам Феколкиного оврага, местами заросшего молодым дубняком, по узким норам обвалившихся каменоломен разносились степные песни ветровея, и мягкая полоска ручья причудливо вилась среди шипучих тростников и остролистой осоки.
— Если будешь рохлей, — сказал Побегун, разувая второй лапоть, — то лучше не ходи! Слышишь?
— Не оглохла, — отозвалась смущенная таким замечанием Настя.
Побегун связал лапти и кинул, чтобы не мешали, в приметный для глаза куст. Поднявшись, он привычно выпятил свою молодую, по-мужицки развитую грудь. Одернул холщовую, чуть подсиненную рубаху. И зашагал к Бритяковой усадьбе. Настя молча шла позади, стараясь не наступать ему на голые пятки. У колючей проволоки, натянутой между ракит, тихо спросила:
— Не наскочат?
Побегун наотмашь откинул со лба черные колечки кудрей. Долго, с каким-то обидным спокойствием рассматривал ее, играя концом самодельного нитяного пояса,
— Пусть наскакивают. Сад-то мой отец заводил…
Поднял нижнюю проволоку и моментально очутился на той стороне.
Настя осторожно пролезла за ним. Ей не хотелось быть «рохлей», но дальше идти не могла: страх подкашивал ноги… Она с замиранием сердца смотрела, как смельчак расхаживал под яблонями, срывая с каждой по яблочку для пробы. Которое не нравилось, он, делая кислую гримасу, бросал в траву или норовил попасть в пролетавших галок. Наконец повернул к загородке таинственно-возбужденное лицо и махнул рукой.
«Хорошая яблонька», — догадалась Настя.
В одно мгновение они взобрались по стволу дерева и скрылись в зеленой листве. Страх пропал. Приятно было ловить над головой едва колеблемые ветерком яблоки и теплые от дневного солнцепека опускать за пазуху.
Вдруг послышался стук копыт, шорох задетых сучьев.
— Кто тут? Слазь, проклятая душа!
Настя, похолодев, закачалась на ветке. Дрожь пробежала по всему ее маленькому телу, и девочка чуть не упала с высоты. Между листвой и переплетающимися побегами раскидистой кроны она заметила белую звездочку чистокровной кобылы, которую звали Ласточкой. Верхом, натягивая повода, сидел Бритяк.
— Слазь, говорю! Не то — хуже будет! — повторил он, и гнедая Ласточка, словно подтверждая угрозу хозяина, ударила в приствольный круг крепким копытом. Крутые, лоснящиеся бока рысачки нервно подрагивали.
Настя увидела, как Степан слез с яблони, неимоверно толстый от напиханных под рубаху яблок.
— Воруешь, босая шваль! — рявкнул Бритяк, узнав батрачонка.
— Яблочка захотелось. У нас нету…
— Скажи на милость — нету! — передразнил Бритяк и прислушался. — Кто с тобой, бродяга?
— Я один.
— Чего врешь, каторжный твой род! А шумит?
— Это я шумел.
Настя поняла, на что решился Степан… Это испугало девочку еще больше, и она, забыв все на свете, спрыгнула вниз.
— Ах, паскудец! — Бритяк замахнулся и огрел ременной плетью мальчишку по спине. — Ораву завел! Сызмальства в атаманы норовит! Ну, ты у меня узнаешь, почем сотня гребешков!
Он погнал детей на гумно.
В темной картофельной яме, где текло со стен и под ногами шныряли крысы, Настя и Степан просидели до ночи. Потом отодвинулась крышка, и наверху показалась голова Ефимки.
— Настю выпущу, — сказал злорадно сын Бритяка, — а ты, Степка, чахни! В другой раз не полезешь…
С того времени Настя все чаще ловила на себе Ефимкин взгляд. Этот человек, вырастая и становясь богатым женихом, навязчиво следил за ней.
Когда Степана взяли на службу, к Огреховым зачастили сваты. Они наезжали зимой и летом, три года подряд. Обхаживали Настю со всех сторон: прельщали красотой, достатком и ловкостью парней, увильнувших от войны.
Недовольный отказом приемной дочери, Огрехов начал ворчать:
— Сиди, может, поседеешь… Любовь, ишь ты! Дожидай его, Степку-то… с того света!
Он объявил, что на деревне уже все толкуют о смерти Степана и сама Ильинишна отслужила по сыну-воину заупокойный молебен. Что тут попишешь? Война!
Оглушенная страшной вестью, Настя тайком побывала в Кириках. Но бледная, заплаканная вдова фронтовика лишь усилила гнетущее впечатление: муж ей действительно говорил, что Степан не вышел из боя…
Настя затихла, точно вырвали из груди сердце. Сторонясь людей, забилась в уголок. Никто не понимал, не чувствовал лютой девичьей тоски. Даже солдатка Матрена, искренняя и добрая, по-матерински советовала:
— Не дури, Настюха! Выбирай, пока не отцвела! Не изводи себя понапрасну — суженого не вернешь. Ищи свое счастье на другой дорожке!
Настя отмалчивалась. Изредка, если очень донимали, говорила:
— Лучше будет, хуже будет… Но такого, как Степан, не будет.
Ничего больше от нее добиться не могли. А когда попрекнул Огрехов, что, знать, осталась на шее вековуха, Настя собралась и ушла из Жердезки. Работала поденщицей на чужих полях, замкнутая, всем чужая.
Именно в эту пору Настю встретил Ефим, служивший в местном гарнизоне. Они разговорились, испытывая теплоту и взаимное расположение односельчан.
Настя знала о Ефимовом несчастье: Бритяк женил сына, даже не спросив о его желании. Таковы были хозяйские планы и расчеты. Старик сам, по собственному вкусу подобрал в Стрелецкой слободу засидевшуюся невесту. Убедившись, что Марфа не понравилась Ефиму, равнодушно крякнул:
— Ничего… Я с криворотой жил — и то кое-чего нажил.
И все пошло так, как хотелось Бритяку. Марфа оказалась догадливой и уважительной снохой. Она попадалась свекру в тех местах и в такое время, когда не мог помешать муж…
Бритяк помолодел от новой жизни. А после мобилизации сына в армию почти открыто стал жить с Марфой, сделав ее хозяйкой и советчицей.
— Веришь, Настя, руки хотел на себя наложить, — рассказывал Ефим, словно ища у нее поддержки. — Такую шутку сыграл со мною батя—злодею бы не пожелал.
Он помолчал, кусая губы… И вдруг признался в своем давнем чувстве:
— Я ведь за тебя свататься хотел. Уговорил солдатку Матрену идти свахой. Ну, видно, батя и пронюхал…
Настя быстро повернулась к нему.
— И ты со службы опять пойдешь к отцу?
— Не пойду! Лучше табун стеречь наймусь, — твердо сказал Ефим. — Пусть милуется со своей кралей… Я теперь отрезанный кусок!
Они расстались и через несколько дней увиделись снова. Ефим искал встреч, добивался сближения. Он часто упоминал о Степане, рассказывая подробности его гибели, будто бы слышанные Аринкой от самого кириковского солдата. Солдат ехал с ней в поезде, возвращаясь домой, и Аринка первой принесла в Жердевку печальную весть.
— На войне кладут нашего брата без счета, как траву, на лугу, — говорил Ефим. — А под Перемышлем русские с австрийцами стена на стену сходились. Кириковский-то солдат рядом, с Жердевым бился в рукопашной и видел, когда его земляка повалили…
Настя слушала, не произнося ни слова. Она уже притерпелась к мучительному ожиданию, людским толкам и пылающей сердечной боли. Ефим видел по застывшей бледности на лице, чего девушке стоило держать голову прямо, скрывать гнетущую скорбь. Он удвоил внимательность, был кроток и отзывчив. Хлопотал, подыскивал для нее легкую работу в городе. Старался лаской, предупредительным участием завоевать доверие.