Изменить стиль страницы

Утро теряло последние капли росы. Воздух наполнялся пчелиным гулом, знойным шелестом ветерка, запахами подсыхающих трав. Деревья торопливо убирали свои тени, давая простор медосбору. Сияла манящая даль полей: там горячее солнце дарило зыбкому колосу летнюю позолоту. Над миром широко распахнулась небесная синь, стала теплой и нежной черная земля.

А в груди Степана была тоска. Она мешала ему радоваться, глядя на прекрасное утро, мешала думать о будущем. Даже в труде не находил он успокоения.

Степан докосил траву, убрал косу на место и пошел завтракать.

У Ильинишны все уже было на столе. Вкусно пахло жареной гречей: политая конопляным маслом, дымилась редкая в этой семье гостья — любимая соломата. В большом деревянном блюде, полном растолченной картошки и кваса, плавали нарезанные мелкими ломтиками зеленые огурцы.

— Может, служивый, «разговорчику» достать? — неуверенно спросил Тимофей. — Николка живо смотает к Васе Пятиалтынному… Сам гонит, крепкая получается, черт!

Николка, прибежав от Бритяка, стоял наготове. Но Степан отрицательно качнул головой.

— Нет, папаша, и без самогона всего не переговоришь. А сейчас мне, тем более, нужно на деревню…

— Ну-ну. Гляди, сынок, была бы честь предложена, — смутился Тимофей. И вдруг подмигнул Ильинишне, явно довольный отказом сына.

— Насчет Васи Пятиалтынного, — продолжал Степан, прихлебывая квас, — хорошо, что сказали. Нынче же поломаю аппараты! Еще у кото есть?

— Афонюшка в погребе прячет! — крикнул Николка. — Молчи, аспид! — испугалась Ильинншна.

Но мальчугана не так просто было удержать. — Братка! Я деревню насквозь знаю! — горячился он. — Из ночного едешь: тут дымок, там дымок… Хлеб на тухлую воду переводят!

— Хлеба губят — страсть! — не утерпел Тимофей — Иной, сукин сын, не умеет. Портит муку на барду да — в канаву! Все жердевские свиньи пьяные ст барды валяются.

Степан положил ложку, вопросительно посмотрел на мать.

— Истинная правда, — подтвердила Ильинишна. — С жиру бесятся.

— А в городах, мамаша, люди с голоду мрут. Там вовсе не видят настоящего-то хлеба: овсянка да разные подмесы! — и Степан отодвинул от себя ржаной ломоть, словно устыдившись эдакой сытой жизни.

Завтрак кончился, но никто не выходил из-за стола. Всем хотелось лишнюю минуту побыть вместе, уж очень редко собиралась семья. Отец, мать и непоседливый Николка наперебой рассказывали Степану, как деревенские богачи спекулируют мукой и зерном, как скупают за бесценок вещи у приезжих питерцев и москвичей.

— Эх, служивый, — гудел Тимофей, подперев руками седую голову. — Кому голод — могила, а шаромыжникам завсегда любо да мило. Вон Бритяк с прохвостами Берманом и Кожуховым не один вагон пшеницы сплавили! И Аринка возит куда-то… В такое время эти лихоимцы за мешок хлеба — мешок денег норовят урвать! Разве ты с ними столкуешься?

— А толковать с ними нечего, папаша, — возразил Степан, и в голосе его звучала непреклонная воля. — Если Ленин сказал: взять излишки, то мы их возьмем.

— Силой?

— Там увидим. Понадобится сила — нам ее не занимать.

Когда Николку кликнули на работу, Тимофей направился во двор и шепнул следовавшей за ним Ильинишне:

— Золотой у нас малый — на винишко не падок!

— Господи… Какой-то он беспокойный, — отозвалась Ильинишна. — И на стороне ему не жизнь, и дома мученье…

— Золото испытывают огнем, человека — нуждой, — не слушая, продолжал Тимофей. — Выходит, старуха, мы с тобой не дали маху!

Глава одиннадцатая

В дверь просунулась голова Федора Огрехова.

— Степан, а мы к тебе… Время делом заняться.

Он заискивающе, бочком, подошел к председателю комбеда и заскорузлыми пальцами достал из кармана кисет с табаком.

— Покури вольненького… У меня половина огорода под самосадом. На месте этой дьявольской травки — все горьким родится. Поневоле, хе-хе, плантацию завел.

Степан молча набивал трубку. Он знал огреховскую слабость — прихвастнуть. Частенько после скудного обеда Федор выходил из дома и, присев на завалинку, принимался важно и неторопливо ковырять в зубах, будто ел мясо.

«В богачи лез, да кишка тонка», — подумал Степан.

Он услышал за дверью голоса Матрены и Гранкина.

— Родной мой, куда уж тебе без ног-то воевать? — говорила солдатка.

— Воевать без головы нельзя, а без ног можно. У меня талант пулеметчика.

Матрена засмеялась по-матерински ласково и нежно. Степана удивляла ее участливость. Имея кучу детей, Матрена успевала еще подсобить соседке, побывать на сходе, принести со станции новости… Говорят, весной она подняла женщин на передел земли. Кулаки тогда выставили жердевцам семь ведер самогона, рассчитывая «объехать на привычном коньке»… Матрена пошла по дворам, потащила от загнеток и горшков домовитых хозяек. Женщины мерили поля, кидали жребий… С тех пор без них вопросы не разбирались.

Степан сказал Огрехову:

— Вот что… Прихватите вилы, лопаты, ломы. Федор попятился:

— Неужто, Степан, до греха может дойти?.. Неужто супротив законной власти пойдут?

— Я не о том… Покопать, глядишь, придется.

Они вышли. И при виде решительных лиц односельчан Степан улыбнулся.

— Начнем, стало быть, товарищи..

Первым в списке значился Бритяк. К нему и направились.

Бритяк после вчерашнего схода не находил себе места. Всю эту ночь он не спал.

Ночь задалась светлая. Лай собак, звуки гармошки, песни наполняли Жердевку…

Оставив Клепикова в горнице, Афанасий Емельяныч заторопился. Петрак вывел из конюшни жеребца, которого не брали в ночное. Запрягли, вздрагивая при всяком новом звуке, озирались по сторонам.

В амбаре стояли приготовленные мешки с зерном. Петрак хватал их и тащил к телеге, спотыкался, падал.

Жеребец рванул первый воз и без управления, словно зная обо всем, рысью припустился к Феколкиному оврагу.

Тяжелый воз кряхтел, будто живой, спускаясь с крутояра между черных пней. Жердевские старики помнили эти склоны, покрытые дремучим лесом, когда водилось здесь разное зверье, в том числе медведи, а внизу текла полноводная река. Но сейчас вырублен лес, и обмелела река, превратившись в обыкновенный ручей. Корчуя пни, мужики обнаружили в земле пласты известняка, пригодного для кладки дворов. И вот уже Феколкин овраг покрылся темной сетью карьеров, больших и малых, в оперении дикорастущего татарника. К этим-то карьерам и спешил Бритяк.

Опять гнулся Петрак под мешком, скатывался в яму, укладывал четырехпудовики рядышком, прикрывал нарезанным дерном. Отец приглушенным шепотом объяснял, как лучше запрятать мешки.

Возили ночь напролет. Петрак обливался потом. От него валил пар больше, чем от жеребца. Отец подбадривал, торопил.

Заметив над головой рассвет, он остановил воз у копани, где осенью мочили пеньку;

— Сюда!

— В воду? — не понял Петрак.

Они смотрели друг на друга со злобой и недоумением, тяжело дыша.

— Прорастет! — взвыл сын. Бритяк захохотал:

— Чем плохо, Кисляй Иваныч? Подходящая продукция для самогона. Все равно травить-то. Пущай пропадает, по твердым ценам не дам… Не пойду в советские оглобли!

Мешок с тихим плеском упал на дно. За ним последовали другие, опускаясь в густой, липкий ил.

Пока сын распрягал на гумне жеребца, Бритяк обошел амбары. Старика колотила лихорадка. Хлеб лежал в закромах почти нетронутым. Его хватило бы, черт возьми, на много таких ночей…

— Спалю… Собственными руками уничтожу, — прохрипел Бритяк.

Когда прибежала нарядная перепуганная Марфа сообщить, что идет комбед, Бритяк выпрямился, мысли заработали с удесятеренной поспешностью. Он искал выхода. Эх, поздно… Слишком поздно надоумил Клепиков! Теперь надо действовать осторожно: отвести внимание комбеда в сторону, на пустую приманку…

— Эй, насыпай подводу! — крикнул вдруг старик Петраку.

Сонный, хрипучий Полкан неистово залаял. Он рвался, волоча по проволоке вдоль хлебных амбаров свою цепь.