Изменить стиль страницы

Степан принес вилы и начал разрывать скирду.

— Мальчик! — завопил Волчок подбегая. — Куда клал, там ищи! Не допущу шкодить! Люди добрые, заступитесь, не дайте в обиду… Караул!

— Лопату… Принесите лопату! — крикнул Степан.

Место, где с прошлого года стояла скирда, чуть припухло свежей, недавно потревоженной землей. Несколько лопат одновременно вошло в рыхлый грунт. Федор Огрехов работал с каким-то ожесточением, не вытирая струившегося по рыжей бороде пота. Матрена, подоткнув клетчатую юбку, не отставала от мужчин. Не любивший, стоять без дела, мадьяр Франц помогал комбедчикам.

Степан вырвал у Гранкина лом и всадил его изо всех сил в землю. Лом неожиданно стукнул о встретившееся дерево. В толпе ахнули. При втором ударе лом скользнул вниз и зашуршал по хрупкому зерну.

— Яма! — вскрикнули сразу испуганные и удивленные голоса.

Находка потрясла людей. Слой досок прикрывал огромный погреб, засыпанный почти доверху золотистой пшеницей.

Волчка окружила насмешливая толпа. Он прятал сверкавшие злобой глаза, повторял:

— Один бог, мальчики, без греха. Один бог.

К яме завернули подводы, снаряженные комбедом. Глебка растянул толстые губы: — Это не забудется… Слышь, побирушка? Степан слушал, улыбаясь.

Глава тринадцатая

До станции по прямой считалось шесть верст. Но Бритяк свернул в лес, делая большой крюк. Потом вздумал напоить лошадь, распряг и долго, посвистывая, заставлял ее опускать морду к воде.

В лесу расстилалась полуденная тишь. Сильно парило — к дождю. Выкошенные поляны снова зазеленели молодой отавой. Одиноко пролетела спугнутая сова, роняя рыжие перья. Где-то поблизости наигрывал скрытый кустами родник. Песня его была монотонна и грустна.

Бритяк сорвал красную ягоду, называемую по-местному пазубником. Растер оголившимися деснами, сморщился от кислоты. Сел на старую, оставленную муравьями кочку.

— Ох, времечко настало, господи ты боже милосердный! И голова тебе не советчица, и руки-ноги не помощники.

Он представил, что и его хозяйство, может, скоро запустеет, как эта муравьиная кочка. Навалятся комбеды, и полетит нажитое добро клочьями, словно собачья шерсть. А ведь было время, сеял лисичанскую рожь-кустарку, шатиловский крупнозернистый овес. Заводил курдючных баранов, замечательных ливенских кур. Разбивал сад с курскими антоновками, шпанской вишней… Рано утром мчался верхом на жеребце в поле, взглянуть — не полегла ли пшеница?

За обедом хлебал вместе с поденщиками квас, подшучивал, торопил. Смотрите, мол, каков я! Наравне с вами и за столом и в деле! Но и спуску никому не дам! Так по крошке, по кусочку рождалась состояние. Счастье пугливее воробья, ловить надо умеючи…»

Все глубже уходил Бритяк в прошлое. Хотелось ему, как затравленному волку, отдохнуть там, в родной норе.

— Значится, прав Адамов, слепая бадья. — Афанасий Емельяныч поймал на шее лошади овода и проткнул его травинкой, точно пикой. — Значится, конец!

На дороге со стороны Жердевки показался пешеход. Афанасий Емельяныч узнал прасола Пантюху из деревни Кирики, зиму и лето носившего нагольный полушубок.

Бритяк не любил этого неопрятного человека, которого все звали «Грязный».

Пантюха издали махнул Бритяку картузом. В этом жесте заключались и приветствие и начало разговора.

— У вас, одначе, того…

— Чего? — насторожился Бритяк, и сердце забилось в недобром предчувствии.

Пантюха снова энергично махнул картузом:

— Искать начали.

— А-а, — протянул Афанасий Емельяныч, несколько успокоившись. — Искать — ищи, не найдешь — свищи…

— Оно так и есть. Волчок теперь посвищет, — лукаво зажмурился Пантюха.

— Волчок?! — У Бритяка захватило дух. — Скажи на милость… Выгребают?

— Из ямки. Добрая могилка под скирдой. В головах шире, к ногам поуже… Четвертей двадцать — подарочек комбеду приберег!

Бритяк стал запрягать. Пантюха от нечего делать помогал, расправляя вожжи, подтягивая чересседельник.

— На мельницу, должно, Афанась Емельяныч? Своя-то не крутится?

— На станцию…

— Что так?

— Черт попутал… У тебя хлеб-то небось в могилке, а мой в закромах.

— Э-эх, мать честная! — удивился Пантюха с нескрываемым злорадством. — Тогда вези, Афанась Емельяныч. Вези и читай: «Спаси, господи, люди твоя…»

Бритяк ничего не ответил насмешнику. Да, подвела надежда на Ефима, просчитался. Ладить под новых правителей оказалось не так-то просто. Но главное — Степан, беспортошное племя, это он окончательно перепутал карты…

«А! Побирушка, пес лохматый! — злобился Бритяк. — Да ведь он обязан мне, благодетелю, жизнью! Не жени я тогда отца его, Тимоху, не дай под отработку десятину пашни — трын-трава бы не выросла!»

Глумливо припомнил он, как Тимофей, узнав о рождении Степана, прибежал с поденщины, упал на порог и крикнул:

— Зарезала баба!

Потом запродал последние дубы в дедовской делянке на водку и, пьяный, жаловался соседям, набившимся за стол:

— Пропал я, братцы… Покойный родитель наказывал приберечь дубы на починку избы. Глядите, какая хоромина! Ни одного венца живого, труха! А баба… У меня нету бабы! Есть курица-яйценоска! Пятого подвалила!

Бритяк пустил кнутом вдоль лошадиной спины и рысью вымахнул на дорогу. Только дорогу выбрал опять самую дальнюю, через Осиновку… Пантюха, крупно шагая следом, лукаво жмурился.

— А у нас, в Кириках, — заговорил он, размахивая картузом, — барское добро отбирают… Что зимой мужики-то натаскали.

— Кто отбирает?

— Комбед. Это, значит, Оська Суслов с товарищами. Переделять задумали, бедноту и фронтовиков ублаготворяют. Что там делается, батюшки! Церковный выгон вроде ярмарки: все туда волокут. Со дворов сгоняют породистый скот, из-под навесов выкатывают господские повозки. Выносят прихваченные в имении сбрую, шкапы, перины с подушками… Верно, и нашим шмуткам не бабка ворожила. Шабаш.

Они долго молчали, думая каждый о своем.

— Скорей бы атаманы или немцы пришли, — вздохнул Пантюха. — Подавят мужиков коммунисты, вот те хрест.

— Мужиков не подавят, а нам с тобой крышка, — прохрипел Бритяк, не разжимая зубов.

В Осиновке Афанасий Емельяныч остановился против небольшого, с зеленой крышей, домика. На крыльцо выполз девяностолетний старик Биркин. Он посмотрел из-под ладони и глухим шамкающим говорком велел работнику завести лошадь в холодок и подбросить сенца.

— Милости просим, — кивал Биркин круглой сивенькой головенкой. — Кстати бог послал… Николай Петрович Клепиков гостюет у меня, народец собрался… Проходите, проходите на чистую половину.

Он кланялся Бритяку и Пантюхе в пояс, довольно легко разгибая худенькую, как у подростка, спину. Затем повел в недавно отстроенный, еще пахнущий лесом пятистенник.

Биркин появился в здешних местах лет десять тому назад. Был он оборванным и подозрительно суетливым. Он потерся около господ, нащупал одного барина и неожиданно купил его имение за сорок тысяч.

У старикашки оказалось шесть женатых сыновей, столько же замужних дочерей, целый выводок внуков и внучек… Двухэтажный барский дом с антресолями забили как не пригодный для жилья. И скоро над лесным отвершком выросла деревня Биркиных, попросту Осиновка, ибо кругом рос строевой осинник.

Про новосельцев шептали, что это известные на всю округу конокрады. Но при встрече ломали шапки.

Биркин отличался редкой набожностью. В доме у него часто слышалось пение священных псалмов и молитв. А на сеновале стоял выструганный из оставшегося от построек теса аккуратненький, по росту, гробик — постоянное напоминание о тщете земной жизни.

Однако, несмотря на все приготовления, старик не торопился умирать. Жестокий патриарх, он держал Осиновку буквально в кулаке, имел какие-то дела в других деревнях и в городе. Даже Бритяк боялся сходиться с ним на короткую ногу.

В небольшой горенке, сплошь завешенной по стенам темными ликами старинных образов и фантастическими литографиями «Страшного суда», с мерцающей в углу неугасимой лампадой, пировали гости. Клепиков, уже захмелевший, раздраженно повизгивал, доказывая что-то собравшимся, но речь его терялась в шумном застолье. На скатерти, между бутылок и рюмок, дымилась горкой блинов резная дедовская тарелка. Громоздились непомерной величины яблоки и груши-бессемянки. Крепкий настой самогона захватывал дух.