Изменить стиль страницы

На исходе лета, в один из тихих, тронутых прощальной грустью вечеров Ефим снова напомнил Насте о своей любви.

«Господи, да куда же мне?» — ужаснулась она, поймав себя на том, что Ефим вовсе не был ей теперь безразличен.

Он казался единственным человеком, способным понять большое горе, посочувствовать чужой беде. В роковой, безжалостной судьбе Ефима она увидела что-то похожее на собственную судьбу… и неожиданно решилась.

…Настя вздрогнула от петушиного крика. Ночь шла на убыль. В разрытой временем и непогодой соломенной крыше блеснула рассветная синева. Песни и звуки гармошки умолкли. За избой прошагал к сараю Ефим. Запряг шарабан и уехал. Долго, затаившись, прислушивалась Настя к удаляющемуся грохоту колес.

— Бабку, должно, пора? — спросил Огрехов с ехидством, выходя в сени.

Он выглянул наружу, точно хотел вернуть зятя, чертыхнулся и начал перебирать в углу какой-то скарб. Беспокойство его было понятно. Без мужа да с таким брюхом девке дома не радуются. Он считал всему помехой, виновником несчастья Степана…

«Вот жизнь, пропади она пропадом, — думал Огрехов. — Только наладишь с одного конца, а на другом уже беда — отворяй ворота!»

Переминаясь в темноте с ноги на ногу, пригрозил:

— Гляди, Настька! Плохую ты игру затеяла… Жизнь — она не шутит!

— Знаю, — тихо отозвалась Настя,

— Знаешь! Чего только не знают из молодых ранние? У тебя родитель был знаток, в цирке представлял… а своего ребенка бросил мне на шею!

— Не попрекай, скоро уйду. Ребятишек присмотреть надо, запаршивели совсем.

— Я не попрекаю, — понизив голос, Огрехов говорил теплей и печальней, увещевая. — Глупая, ведь я жалею твое сиротство. Сошлась ты с Ефимкой не по пути… При живой Марфе, при законной жене сошлась.

Настя ворохнула шуршащей соломой.

— Марфа-то, поди, не тужит со свекром…

— Это их грех, ты о своем думай! Сошлась, говорю, и живи. Пускай корень глубже. Степку прокляни, чтобы не снился!

Приемный отец сел на порог. Развернув кисет, оторвал неровную полоску от привезенной из города газеты. Медленно, задумчиво крутил цигарку. Настя была ему дороже родной дочери. Она поставила на ноги детей, рано лишившихся матери. Но как-то так получалось, что Федор всегда был с ней груб, укорял, ругался.

— Что тут попишешь? — сказал он, тяжело вздохнув. — Бритяк испокон веков народ топчет, неправдой живет… А мне до него не допрыгнуть! Может, и у вас с Ефимкой от незаконности удача попрет… вроде зеленя по навозу… Смекай!

Стараясь говорить убедительнее, Огрехов невольно выворачивал сокровенные мысли, которые таились в его раздвоенной мужичьей душе. Да, он был работяга, пропитанный потом трудящийся человек, но никогда не переставал тужить и ловчить, чтобы хоть на вершок подвинуться к богачам. Родство с Бритяками, пусть даже незаконное, сулило Огрехову прямую выгоду… Надо же было в такое время Степану явиться!

Настя поднялась, втащила вязанку соломы в избу и затопила печь. Ловко и споро подбирала всякие недоделки, соскучившиеся по женской руке.

Малейший толчок под сердцем настораживал ее. Теперь в этом, еще не родившемся существе, сосредоточились весь смысл и все значение будущего.

Настя вышла на гумно. С полей тянуло предутренней свежестью колосистых хлебов. Пахло дымом затапливаемых печей. Настойчиво просилась со двора скотина.

В саду Бритяка кто-то тряхнул яблоню. Шумно упали в росистую траву зрелые плоды. Настя перевела взгляд на соседнюю усадьбу, где уже суетился плотный, чернобородый Волчок. Ей показалось странным, что он, неизвестно для чего, расторопно очищал граблями прошлогоднюю скирду соломы.

«Вот проклятые, — вздохнула Настя, — все обираются да осматриваются, будто перед смертью… А сами норовят каждому горло перекусить!».

Набрала с грядок огурцов, сиявших влажной зеленью, и повернула к избе.

Вдруг от Феколкиного оврага донесся знакомый смех. Настя оглянулась и побледнела. Межой шла, счастливо улыбаясь, Аринка… А вдалеке, за ракитами, мелькнула серая куртка Степана.

Глава девятая

После схода Клепиков пил чай в горнице Бритяка, Гладко прилизанный, розовощекий, он жадно отхлебывал из стакана, точно все желания его ограничивались этой обжигающей горло влагой.

Бритяк сидел напротив, склонив лысину к столу, и выжидательно разглядывал завсегдатая.

В горнице было душно. Запахи пищи перемешались с мышиным смрадом чулана, а Марфа все сновала через сени, внося то жареную баранину, то яичницу-глазунью, то малосольные огурцы.

— Кушайте, пока у меня блины подойдут. Милости прошу! — угощала она, придвигая по белой скатерти тарелки и миски, гремя конфоркой самовара и даже на минуту не закрывая рта. — На деревне-то переполох! Говорят, комбеду бумага пришла насчет хлеба…

Круглое, мясистое лицо Марфы пылало жаром, и сама она была круглая и говорливая, напоминая один из тех многочисленных горшков, которые постоянно бурчали у нее в печи. Она хлопотала, рассыпая новости, нарядная, разбитная бабенка. Но Бритяк, нахмурившись, ждал, когда Марфа уйдет, хотя именно за обходительность уважал невестку.

Закурив папиросу, Клепиков раскрыл окно, и с улицы повеяло ночной прохладой. На деревне медленно спадал веселый гомон: нет-нет, да и вырвется откуда-то легкой птицей задорная песня, ахнет голосистая гармонь, дробно застучат каблуки. Гуляет молодежь! А внебе кружатся хороводы звезд, подражая жердевским девчатам, и сверкает в голубой дымке серебряный развилок Млечного Пути.

— Что это Ефима нет? — спросил Клепиков, думая об Аринке…

Бритяк разгладил усы.

— Надо полагать, у тестя. Мы с ним повздорили.

— Всерьез?

— Дюже обиделся я… Скажи на милость, отца родного чурается! На людях от меня бежит, как черт от кадила! Такая нынче мода!

— Всякая мода переменчива. Ефим и со мной разошелся, но я ценю его и уважаю… Думаю, что со временем мы опять будем друзьями…

Клепиков действительно не придавал серьезного значения «перебежке» Ефима к большевикам. Он даже простил ему участие в разоружении гарнизона, понимая, что человеку надо было показать себя перед новой властью, и втайне рассчитывая воспользоваться когда-нибудь старыми приятельскими отношениями.

— Дай бог, — вздохнул Бритяк, поняв недосказанное, и заглянул Клепикову в глаза. Собственно, он еще мало знал его.

Клепиков был человек самонадеянный и скрытный. Речистость не мешала ему умалчивать о себе. Он никогда не сказал и двух слов, которые осветили бы его прошлое.

Ходили слухи, что отец Клепикова служил доверенным у купца Рукавицына и разорился вместе со своим покровителем… Некоторые уверяли, будто Клепиков еще недавно, перед самой войной, перебивался за городом в дьячках.

Он побывал и в тюрьме, и в армии. А в первые месяцы революции, когда власть в городе захватили эсеры, Клепиков уже занимал три поста: председательствовал в уездном исполкоме и ревтрибунале, редактировал газету «Пахарь». Население боялось его, друзья окружали почетом.

Рассказывали, что в городском саду при появлении Клепикова оркестр прерывал программу и играл туш.

Клепиков любил власть и крепко держался за нее. Разъезжая по волостям, он заводил дружбу с кулаками вроде Афанасия Емельяныча Бритяка, лично «подрабатывал» кандидатуры на съезд…

В Георгиевской слободе он устроил пропускной пункт. Прибывающих на съезд делегатов зазывали в дом махорочного фабриканта Домогацкого. Нежелательных тут же лишали мандатов и отсылали назад.

Клепиков стал фигурой. Дружбой с ним гордился не один Бритяк.

Но к весне тысяча девятьсот восемнадцатого года понаехали в деревню шахтеры, демобилизованные матросы, фронтовики; они засели в сельсоветах и волисполкомах, послали своих людей на съезд…

Бывший печник Селитрин повел на Клепикова решительную атаку. С ним шли плечо к плечу крестьянин-бедняк Долгих, паровозник Сафонов, рабочий-мукомол с адамовской крупорушки Иванников, балтийский матрос Октябрей и питерский литейщик Быстров. Это были видавшие виды ребята, чьи мужественные сердца пылали огнем ленинских идей. Они громили эсеровщину с привычной сноровкой фронтовиков.