Теперь, стоя возле отцовской картины, я вновь ощущал тот же исполненный надежды покой. А почему я сразу не узнал нашего дедушку, — просто потому, что монах Лука на картине был бородатым: редкая белёсая бородка, не очень длинная, не из тех, что закрывают лицо до бровей, — тем не менее, она сперва сбила меня с толку, — наш-то дед всегда ходил гладко выбритым. «Вот так-то! — подумал я. — Вот оно как на самом деле… Вот как раскрылась тайна спящего монаха…» Вся легенда о Луке вдруг обернулась ко мне совершенно новой, непривычной, но долгожданной стороной, — она выпала из ряда детских приключений, из сборников фантастики, из краеведческих брошюр и переместилась в ряд дорогих воспоминаний, давних снов, семейных преданий… У меня запершило в горле.
— Слушай, — сказал я отцу. — А ты её мне не отдашь, — картинку-то эту? Отдай, пожалуйста!
— Не-а! — ответил отец, чуть не подпрыгивая от радости. — Может быть, потом сделаю копию… Но ты не рассчитывай: у меня духу не хватит всё это заново писать!
Я сел на стул и минут пятнадцать разглядывал отцовский шедевр. И чем больше я на него глядел, чем спокойнее и глубже становилось моё сердце, тем отчётливее вспоминался мне роковой утренний разговор по телефону, — воспоминание о нём плавало на поверхности души, точно плёнка нефти на чистой озёрной воде.
— Дай мне совет, пап, — сказал я, садясь за стол. — Вот я, допустим, хочу убить человека…
— Хорошее начало! — отец поперхнулся смехом и закашлялся, покраснев.
— Не перебивай… — разозлился я. — Представь себе такую ситуацию… Условную, разумеется! У меня, допустим, есть твёрдые гарантии, что это убийство сойдёт с рук совершенно. Никто никогда на меня не подумает! Я отвечаю только перед своей совестью. А совесть-то моя молчит. И даже более того: всё мне говорит о том, что человека этого убить не то, чтобы необходимо, а… можно. Он не преступник, не злодей, — он просто вредный человек. Скверный человечишка. Представь, ты идёшь по лесу, вокруг тебя летает комар. Он ведь тебя не съест и не занесёт тебе смертельный яд… Всего лишь капельку крови выпьет, — жалко человеку, что ли? Но ты его — хлоп! — и убил.
— Значит, как комарика прихлопнешь?
— Ну да, вроде того… От него пользы — ни на грош, как с козла молока, — я имею ввиду человека, а не комара. Он живёт только для себя. Большого вреда людям не приносит, может быть… Может быть, — хотя это ещё вопрос! Но уж мелких всяких пакостей, — сколько угодно! И не нравится он мне. И вот, появляется возможность уб… э-э-э… убрать его, — совершенно безопасно для себя. Что ты скажешь?
— Видишь ли… — сказал отец мрачно, выслушав меня с сочувственным вниманием. — У меня не слишком большой опыт по части убийств. Увы, это так. Как-то не приходилось, не случалось… Времена, знаешь ли, были не те…
— Ну хорошо: а разве тебе никогда не хотелось? Ни разу? Никого?
— Хотелось, — хмуро ответил отец.
— То есть, ты кого-то ненавидел, — правильно? И, надо думать, не беспочвенно ненавидел, не без веских причин? И временами у тебя появлялось желание этого типа пристукнуть, — верно?
Отец совсем сник, и кивнул без слов.
— А вот если бы появилась в то время такая возможность? Не сейчас, по прошествии лет, а тогда, в самый разгар твоей ненависти! Что бы ты сделал?
Отец честно задумался.
— Убил бы, — признался он, наконец. Подумал ещё немного, и начал оправдываться. — Но что потом? Что потом? А совесть? А «не убий»? — это, знаешь ли, закон!
Он даже с места привстал из почтения к закону.
— …И закон не на бумаге писанный, не на бумаге, а здесь! — он ткнул себя пальцем в грудь и в голову. — От рождения! По праву человека!
Я молчал, — я старался подавить его своим молчанием, — и у меня это получалось: отец на глазах терял свой пыл.
— А Раскольников? — добавил он под конец совсем беспомощно. — Достоевский всё-таки… гений… он всё расписал…
— Да плевать мне на Достоевского! — взорвался я. — Раскольников, понимаете!.. Бред сивой кобылы! Сказки для слабоумных! Вот ты объясни мне: почему он не имел права убить старуху? Почему? Глупости! Эту гадину и следовало убить: уничтожить источник зла, заделать прореху в мироздании! Пусть она только одна из миллиона прорех, и убийство её не спасёт мир, — но всё-таки!.. Лучше, чем ничего, лучше, чем сидеть, да охать! Да, по гражданскому закону такой поступок — преступление, а по высшему моральному закону — священный долг: долг борьбы со злом! А все эти разговорчики для бедных, вся эта достоевщина, — знаешь, что это такое? Я тебе скажу: это такая хитрая сеть, сплетённая самими же тёмными силами! Да, именно ими! Чтобы честные люди запутались в ней и не смогли остановить мерзавцев! Вот нам и гнусят со всех углов: «Ах, слезинка ребёнка, ах, птичку жалко!..» — а на деле эти фёдоры михайловичи защищают не страдающее дитя, а жирующего негодяя. Делают вид, что хотят спасти весь мир, а в действительности спасают только процентщиц. Как это современно! Недаром Достоевского сейчас в святые прочат! Экий гуманизм-то! — в одни ворота! да и не в наши ворота!
Отец слушал меня, и молча хлебал суп. При последних моих словах он несколько оживился:
— Я рад, что ты заговорил о Достоевском, — сказал он, улыбаясь. — Это значит, что в своём желании убийства ты не вышел пока за рамки досужих философствований. Замечательно! А я было испугался! Мой тебе совет, — перефразируя известную поговорку: «Если хочешь чьей-то крови, — ляг, поспи, и всё пройдёт». Ты в отпуске? Отлично! Отдыхай, гуляй по Луде, спи побольше. За грибами сходи, — да не раз! Вот увидишь, вернёшься в Питер завзятым толстовцем. Кстати, на кого это ты так ополчился? Если на Василия Петровича Медникова, — то ведь он, как известно, и без твоей помощи…
— Да что Медников! Будто кроме Медникова мало народу…
— Народу много, слишком много! — закивал отец. — Проредить необходимо, — я с тобой согласен. Но предоставим это дело специалистам.
— Ты их видишь, специалистов-то? Я — нет.
— Я с тобой, как честный человек, не могу до конца не согласиться. Да, видимо, убить негодяя — это добрый поступок. Во всяком случае — это поступок. Действительно, нас надрессировали дрожать мелкой дрожью при слове «убийство»… Нам говорят: «Этак каждый начнёт!» Да я-то не каждый. Я за себя отвечаю, а не за каждого. Я свою жизнь живу, а не всечеловеческую. Если передо мной стоит явный негодяй, — безнаказанный негодяй! — то зачем мне оглядываться на человечество, зачем думать о тех, кто неправильно меня поймёт, сделает неверные выводы из моего поступка? И ты говоришь: есть возможность… Хорошо, если она есть: значит, судьба обрекает тебя стать судьёй… Но мне-то такой возможности как-то не выпадало, и вот, что я понял, вот, что я поистине выстрадал… Не имея возможности совершить прямое действие, так сказать, action directe, ты волей-неволей начинаешь искать иные пути… Какие, например? Ну, скажем, приспособиться к ситуации: прогнуться перед негодяем, покориться ему. Это раз. Можно и по-иному поступить: начать продуманную войну, длительную осаду, с привлечением государственных органов и общественного мнения, — это два. Третий путь: отойти в сторону, — но это уж по мере возможности: не всегда такое удаётся… И есть ещё один путь… Он есть, хотя он представляется совершенно невероятным… Мне даже говорить о нём страшно…
И отец надолго замолчал. Я сначала терпеливо ждал, думая, что он собирается с мыслями, но потом понял, что папа решил замять разговор, и поторопил его:
— Так что же это за путь?
— Да-а… — замычал отец, старательно хлебая суп. — Это не для нас, мелких… Это, знаешь ли, я о любви говорю. Только ты, пожалуйста, мне не возражай, я все твои возражения знаю. Не может Раскольников полюбить старуху. Не может затравленный собаками ребёнок, полюбить своего мучителя. Действительно, не может! Что тут возразить? Но если бы люди попробовали… Это страшный путь, и крови ты прольёшь на нём немеряно, — и своей крови-то, не чужой, но…
Тут отец встрепенулся:
— Вот, возьмём тебя! Ты, наверняка воображаешь, что любишь свою Татьяну до невероятия! Что она для тебя — всё! Что ты за неё… Ну, и так далее… А я тебе скажу: не любил ты её и на грош! Уж поверь мне, как стороннему наблюдателю! Василий Петрович — тот да! Сильный был человек, и любить умел! И тот не доработал! А ты… Я тебя не обвиняю, и не осуждаю, — сам такой. И всё-таки ты задумайся над моими словами.