Под эти философские раздумья опасный подъём был вскорости успешно преодолён, я выполз на мягкую, мокрую травку вершины и медленно, не веря в то, что жив, встал на ноги. Так или иначе, но судьба не пожелала наказать меня за моё преступление, не пожелала вырваться камнем из под ноги, опрокинуть меня в пропасть — во всяком случае в этот раз; и не удалось мне дезертировать в мир иной с места казни Новосёлова: придётся всё-таки пережить это тоскливое мероприятие, придётся испить чашу до конца.
С полчаса я бродил по обширной, поросшей соснами поляне, которая и представляла собой вершину Волковых горок; к западу от обрыва поляна мягко понижалась и сбегала в тёмный хвойный лес, богатый всевозможными грибами, — за лесом же расположился дачный посёлок. Здесь всё мне было знакомо, — здесь мы не раз играли в индейцев, жгли костры, устраивали пикники, и всё такое прочее, — хотя забирались сюда, конечно, по лестнице. Я нашёл след от нашего костра: год за годом, поколение за поколением стрельцы жгли костры именно здесь, между трёх главных сосен вершины, почти не меняя дислокацию. Потом прошёлся краем обрыва: всё было по-прежнему, только в одном месте недавно случился обширный оползень, часть поляны (между прочим, та самая, где я сидел когда-то с Танькой в обнимку) уехала вниз к реке. Тонкая сосна нависла над свежим обрывом, судорожно вцепясь обнажёнными корнями в травяную кромку. Под корнями темнела небольшая пещерка. Мне вдруг стало так любопытно, такое детство проснулось в душе, что я немедленно в эту пещерку залез, — вновь на минуту зависнув над пропастью, и сжимая усталыми до немоты пальцами корявые сосновые корни.
Пещерка оказалась довольно просторной, — в ней можно было даже стоять, чуть пригнув голову. И она уходила вглубь холма, — всё приглашало меня стать Томом Сойером. И я им стал: пошёл, спотыкаясь, больно стукаясь головой о землистые выступы на своде, — шёл, не особенно задумываясь, куда я иду. Впрочем, что значит, куда? Разумеется, искать монаха Луку. После успешного альпинистского опыта ничто не могло меня испугать, даже опасность заблудиться в подземном лабиринте. Я шёл легко, словно по солнечной улице, чуть придерживаясь рукой за глинистую влажную стену. Никаких ответвлений от магистрального пути я не обнаружил, — если они и были, то кто же их увидит в темноте? Попервоначалу я оглядывался на солнце, бьющее мне в спину, потом, когда последний луч его погас в подземном мраке, махнул рукой и пошёл не озираясь. Славное это было чувство — идти среди полной тьмы: то ли идёшь, то ли стоишь на месте, то ли поднимается пещера, то ли опускается, никаких звуков вокруг, даже звуков собственных шагов… И вскоре (а может быть, через несколько часов) я увидел впереди лёгкий нежный свет. «Ну, неужели?!» — сердце моё так и вспыхнуло. «Ну, разумеется! Как же иначе: это горят лампады над ложем Луки…» Кто-то из очевидцев, говорил, что лампад несколько, кто-то уверял, что всего одна… По словам покойного Васи выходило, что их и вовсе нет, а свет льётся сам собой, без источника… А знаете ли вы, что тот, кто добрался до монашеского ложа мог загадывать там желание, — и оно непременно выполнялось?.. Когда стрельцовские дети рассказывали друг другу о Луке, они непременно прибавляли: «Но не три желанья, как в сказке, а только одно! Одно, понимаешь!..» — это обстоятельство, как нам казалось, лишало легенду о Луке сказочности, и переводило её в разряд правдивых историй.
Я немедленно начал сочинять себе желание: пусть всё останется как прежде! То есть… Что, собственно, я имею в виду? Ньюкантри останется жив? По-прежнему хамит, врёт, возносится, уводит у меня Татьяну, — так что ли? Нет, не пойдёт. Скажем иначе: пусть Ньюкантри останется жив, а Танька вернётся ко мне. Но это два желания, а не одно. Ладно, — леший с ним, с Ньюкантри, — хочу вернуть Таньку! Но неужели я смогу прийти к ней, перешагнув через труп Новосёлова? Тьфу ты, гадость какая: не сходится одно с другим, — кто-то из нас должен пострадать, Боливар не выдержит двоих… Что пожелать, на что решиться? Сейчас пожелаю кучу денег и дачу на Багамах, — и плевать мне на весь мир!.. Кстати, если покойный Вася видел Луку перед смертью, то что же он попросил у него? Неужели скорую кончину и пышную гробницу? Странно это…
А свет между тем разгорался всё ярче, и наконец я понял, что чудес на земле не бывает: свет падал снаружи, из выхода — пещера кончилась. Подземный ход вывел меня в болотистый овраг. Я сразу узнал этот овраг, — он служил свалкой для близлежащего дачного посёлка; запах, распространившийся по пещере, говорил о том же, — пахло отнюдь не медовым ладаном. Разочарованно морщась, я вылез среди гнилой болотины и продрался через непролазный ольшаник, перевалил через лужи, через кучи хлама, не раз и не два проваливаясь по колено в буро-зелёную кашу. Я шёл в посёлок. В этом посёлке жил мой отец. Он непременно должен быть где-то здесь. За всё время пребывания в Стрельцове я ни разу не подал ему весточки о себе, — он и не догадывается о том, что я близко. Выкарабкавшись из оврага, я к своему удивлению обнаружил, что стою прямо напротив отцовского дома; с четверть часа мне пришлось приводить себя в божеский вид, — не преуспев в этом деле, я махнул рукой, полез через забор на отцовский участок и тут же увидел отца.
Отец в ватной фуфайке зековского образца, в тёплой кепке, сдвинутой на затылок, в дорогих очках с неимоверно толстыми стёклами стоял возле мольберта и писал этюд — поленницу недавно сложенных, бодро пахнущих дачей берёзовых чурок. За спиной у него, на крыше птичьей кормушки сидел старый толстый, пушистый кот Феб. Многое меня поражало в этом коте, — и не в последнюю очередь его окрас: он менялся как у хамелеона — от палево-рыжего, до густо-бурого, захватывая в свой спектр сотни невероятных оттенков, не исключая и бледно-жёлтый, и отдающий сталью голубой. Считалось, что шкура Феба меняла окрас от освещения, но я никогда не мог найти закономерной связи между солнечными лучами и её цветом. Порою в ясный полдень Феб казался почти чёрным, а в сумерки белел, словно комок тополиного пуха. Сейчас он был умеренно-рыжим, со светлыми подпалинами на брюхе. Он придирчиво следил за кончиком отцовской кисти, имея на морде брюзгливое выражение зануды-критика, — отец время от времени поворачивался в его сторону и что-то пояснял.
Я вышел сквозь заросли черноплодной рябины и слегка кашлянул; первым отозвался кот, — он довольно резво для своих лет спрыгнул со своего насеста и, приветливо мявкая, пошёл ко мне навстречу.
— Серёжа, ты? — спросил отец, не оборачиваясь. — Извини, что не встречаю: солнце ловлю, сейчас уйдёт. Я просто вижу, как Фебка полетел на твой голос, — значит, точно, ты. Только тебя он так величает…
С котом на руках я подошёл к отцу:
— Привет, папа. А я тут проходил мимо…
Он рассмеялся и отложил кисть:
— Пошёл гулять по питерским окрестностям, и незаметно добрёл до Стрельцова? Понятно. В отпуск приехал?
— Ты дописывай, — сказал я. — Не хочу мешать.
— Да ну его! — отец поморщился с досадой. — Всё равно сейчас солнце уйдёт; не успею, не вовремя начал… А у тебя вид такой, словно ты и в самом деле пешком добирался от самого Питера. Где это тебя так угораздило?..
Я кратко описал свой утренний поход: от восхождения к облакам, до спуска в недра земли. Отец слушал меня с большим любопытством. Я спросил:
— Скажи, папа, а ты сам-то случаем не видал монаха Луку?
— Нет, — серьёзно ответил отец, — но знаю массу людей, которые его видели и заслуживают доверия.
— Массу?
— Троих, если быть точным. Но вообще-то, трое — это очень даже не мало, доложу я тебе. Если ты вдумаешься, то согласишься со мною.
Я вдумался и согласился.
— А что они рассказывали?
— Ну, ты и сам знаешь, книжки читал. Всё ведь известно.
— Почему же они не сообщили археологам?
— И это ты знаешь: не смогли вновь найти дорогу туда!
— А ты, стало быть, веришь им?
Отец загадочно улыбнулся:
— Вера — штука странная… Неопределимая… Во всяком случае, я с ними не спорил. Но люди солидные, уверяю тебя.