Изменить стиль страницы

— Есть еще порох в пороховницах у русского народа! Пожар, а не вдохновение! А вы-то, Сергей Стратонович, — Бушмин тянулся к Кораблинову, — ведь на вас лица нет. Как она вас!.. А?..

— Да, я, признаться, такого огня, такого душевного накала не ожидал увидеть в этой пичужке, — покровительственно откликнулся Кораблинов, еще не совсем оправившись от растерянности, которую ему пришлось пережить. Пальцы его дрожали.

Экзамены на время приостановили.

— А глаза!.. Как выразительны глаза!..

— Ни одного лишнего жеста, ни одного суетливого движения!..

— Вы не обратили внимания, дорогие коллеги, на главное. Удивительная умница! Такой экспромт говорит не только о глубине и силе актерского таланта, но и о большой культуре ума. Не признаю таланта без ясного ума! — Профессор Бушмин громко, как петушиный выкрик, произнес свою давно, уже всем известную формулу и уставился на Гудимова.

— Да, да, вы правы, Семен Кондратьевич, — басовито пророкотал Гудимов, — без большого ума не может быть большого таланта. — И, вспомнив что-то важное, наклонился почти к самому уху Бушмина. — Возьмите хотя бы Шаляпина! Я вот недавно перечитал его дневниковые записи. Золотая голова! А чутье? Какое чутье! А Станиславский? А Мочалов?!

Забывшись в горячке старческой восторженности, Гудимов перечислил еще несколько имен знаменитых русских артистов и утихомирился только тогда, когда Бельский сообщил ему на ухо, что перерыв закончился.

Как постепенно и незаметно для глаза затихают в пруду витые волны, кольцами идущие от места, куда недавно был брошен камень, так и оживление членов комиссии постепенно улеглось.

В коридоре томились очередные страдальцы, которые все чаще приоткрывали дверь и подсматривали в щелку.

Секретаршу послали за Светланой, чтобы сообщить ей решение комиссии о том, что третий тур она прошла с успехом. Об этом попросил сам Сугробов.

Но в институте Светлану не нашли. Даже и это странное исчезновение члены комиссии истолковали в пользу ее недюжинного таланта, стоявшего, как выразился Бельский, «выше мелких организационных дрязг».

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Петр Егорович читал «Вечернюю Москву», когда в дверях раздался звонок, продолжительный, настойчивый. «Она…» — подумал он и, крепко вцепившись в подлокотники кресла, встал, но встал не сразу, а с трудом: опять вступило в поясницу.

Не успел он до конца открыть дверь, как Светлана со слезами на глазах кинулась к нему на грудь и, захлебываясь рыданиями, не могла выговорить ни слова. Дед даже не стал спрашивать, что случилось. Он знал, что сегодня у внучки последний, решающий экзамен, знал, как она стремилась пройти этот злополучный третий тур.

— Успокойся, успокойся, доченька. — Петр Егорович гладил правой рукой голову Светланы, а левой прижимал ее к своей старческой груди.

Так, почти на пороге, они, словно окаменев, стояли до тех пор, пока рыдания не затихли и Светлана, расслабленно всхлипывая, не подняла с груди деда голову.

— Дедушка, это несправедливо… Меня просто утопили, как котенка в проруби.

Петр Егорович взял Светлану за руку и провел в комнату, усадил в кресло и пошел в кухню, откуда он тут же вернулся с тарелкой спелых крупных вишен.

— Я так и знал, что ты придешь.

Рассеянно и бездумно глядя в окно, Светлана съела несколько вишенок и, зажав скользкую косточку большим и указательным пальцами, машинально, вовсе не отдавая отчета, что она делает, выстрелила. Косточка попала прямо в щеку деду, который в это время, насупившись и не глядя на внучку, набивал табаком трубку.

Вскинув голову, он удивленно смотрел по сторонам, выискивая виновника. На загорелой щеке старика розовела отметина от вишневой косточки.

И вдруг всхлипывания Светланы сменились неожиданным, совсем неуместным нервным смехом. Она хотела что-то сказать, но не могла. Взгляд ее остановился на розовой отметинке на щеке деда.

— Ступай, выпей холодной водички и умойся, — посоветовал ей Петр Егорович, сочувственно глядя на внучку, по-своему, по-стариковски понимая ее состояние. — Эдак можно довести себя до умопомешательства. Подумаешь — третий тур!.. Эка беда, не прошла его, ну и пес с ним, с этим туром. Настоящий главный экзамен в жизни у тебя еще будет не скоро. Все это пока цветики, ягодки впереди. Сейчас ты только вылетела из гнезда. Ты еще пока учишься летать с кустика на кустик, чтобы крылья окрепли. Подумаешь, надломился первый сучочек — и ты уже в панику. Впереди будет еще не то: дождь и непогода, ветер и буря, жара и стужа… Я уж не говорю, что, кроме мирных птиц, в воздухе кружится столько хищного воронья, что гляди да гляди. Чуть зазевался — и ты уже в когтях у коршуна.

Светлана сидела в кресле, ее руки беспомощно свисали к полу. Она смотрела на деда и знала, что никто на свете — ни мать, ни отец, ни тетка, ни Володя — не смогут в эту минуту так, как дедушка, облегчить ее душу, затушить боль и обиду, утешить…

— Что мне теперь делать, дедушка?

Петр Егорович ответил не сразу. Он долго кряхтел, тяжело ворочаясь на скрипучем стуле. Его острые локти упирались в скатерть стола, шершавый морщинистый подбородок лежал на ладони левой руки, в правой тоненькой сизой струйкой змеился дымок.

— Нужно идти работать.

— А куда?

— Ну, в манекенщицы или стюардессы, если послушать тетку.

— Нет, нет!.. — Светлана раздраженно замахала руками. — Теперь мне все это противно, там и там нужно приятно улыбаться, нравиться публике и пассажирам… — Светлана решительно вскинула голову и после некоторой паузы твердо проговорила: — Я пойду на завод. Помоги мне дедушка, найти такую работу, чтобы… — Светлана замолкла, не договорив.

— Чтобы что? — Петр Егорович поднял на внучку глаза, полные заботы и нежности.

— Чтобы у меня получалось и чтобы я была полезной.

Петр Егорович выключил репродуктор, который у него не умолкал с утра до поздней ночи, к которому он относился как к тому, что обязательно входит в жизненно необходимый минимум человека: как воздух, вода, хлеб…

— Видишь ли, доченька, то, что я сейчас хочу рассказать тебе, говорят раз в жизни: или перед смертью, или тогда, когда хотят благословить самого дорогого и близкого человека в далекий путь жизни.

В последний раз, когда ты была у меня, я обещал рассказать тебе про нашу каретниковскую родословную. Волга, что протекает в Горьком, и та Волга, что протекает в Саратове и в Астрахани, знает, откуда, из каких речек, речушек, ручейков и родничков, она взялась. Человек умнее реки, а значит, он тоже должен знать, откуда он течет и куда ему нужно течь. Может, я говорю и путано, но в человечьей жизни все протекает так же разумно, как у животной твари, у травы, у того вон тополя, что лопушится под окном. — Петр Егорович кивнул на окно. — Для всех в мире один закон. Так нам и лектор говорил в кружке текущей политики. Я расскажу тебе о тех ручейках, откуда течет наша каретниковская порода. Может быть, доченька, сегодняшняя твоя промашка на экзаменах — она тоже произошла по тому же самому закону, который сильнее человека. Я вот сижу иногда в скверике, гляжу на вас, молодежь, и в душе у меня двоение. И радуюсь, и душа болит за вас. Иногда задумаюсь, и мне кажется, что будто всю свою жизнь дед мой, отец мой, а с ними вместе полжизни и я ехали в одном длинном-предлинном поезде, в бесконечно длинном тоннеле под землей. Из окон дует ветер, сырость… В окнах изредка мелькают туманные промозглые огоньки фонарей. Дед мой и отец так и умерли в этом поезде, в тоннеле. А в семнадцатом году этот поезд выскочил из тоннеля, правда, выскочил не в майский ясный день, а в грозу и ливень, но тоннель был уже позади. А вы, теперешняя молодежь, сели в этот поезд в яркий, солнечный день, когда все кругом цветет, когда жизнь звенит, как веселая песня трудовой артели. Но вы не цените… Вы не хотите знать, из каких каторжных нор пришел к вам, на ваши станции, этот поезд жизни. Сколько машинистов и кочегаров, что вели этот состав жизни к свету, остались лежать косточками в этом темном, сыром тоннеле. Есть хороший стих у поэта Некрасова, я его как прочитал в детстве, так он и врезался мне в память: