Изменить стиль страницы

Мы нашли себе место за белой стеной заброшенного кафе, где по углам была набросана бурая листва и где ветер почти не ощущался.

Шумел прибой, и деревья, там, откуда мы спустились, казались волнисто-пышным ковром с белесыми пятнами в тех местах, где в глубине прятались дома и отдельные скалы.

Анна села за столик, а я решил приготовить горячее вино. Нашел банку из-под маслин, набрал воду и возился в углу, сооружая из пары кирпичей что-то вроде очага.

Она вдруг как-то съежилась там, за столиком, под моим накинутым пальто, и по вздрагивающим плечам я понял, что она плачет.

Я смочил водой платок и подал ей. Она смяла его в кулаке, и слезы скатывались прямо на куртку.

Я даже не пытался успокаивать. Я знал эти слезы — без причины, сиюминутные, женские. Но потом, когда она отняла руки, понял, что ошибся.

— Господи, как я устала! — сказала она, — как я от всего устала...

Она уже не плакала. Это было гораздо серьезнее, потому что в ее голосе появились нотки, которые предвещали былую сцену на вокзале.

— Анна... — сказал я, — ну к чему это все... — и почувствовал, что говорю не то.

— Всему приходит конец, — сказала она.

— Нет... — воспротивился я.

Она улыбнулась одними уголками рта и покачала головой, даже не глядя на меня.

— Нет! — не поверил я.

— Тебе надо быть осторожным, — сказала она, — очень осторожным. Стоит один раз попасться им, они тебя сомнут.

— Нет! — сказал я еще раз. — Я не хочу!

— Бедный ты мой, бедный...

— Нечего меня жалеть, — сказал я.

— А я и не жалею, с чего ты взял?

— Ну тогда не делай из меня дурака, — сказал я.

По сути, все было решено раньше, дома, в номере, пока мы ехали, слушали экскурсовода, шли, разбрасывая листву по ноздреватым камням, — теперь мы добрались к тому, к чему должны были добраться.

— Ты не знаешь, какая это сила...

— Не хочу ничего знать! — выпалил я.

— Узнаю своего Романа...

Она еще раз улыбнулась из-под моего пальто и груды растрепанных волос.

— Давай поговорим спокойно... Тебе надо быть осторожным.

— Догадываюсь, — криво усмехнулся я. — Это так же стыдно, как забыть застегнуть ширинку.

— Нет, не догадываешься, — сказала она, — совсем не догадываешься, уж поверь мне! — и глаза у нее выглядели совсем больными. — Они лишены тех предрассудков, которыми живем мы. Может быть, когда Сеня твердо станет на ноги, у нас будет все...

— Я подожду, — согласился я, чувствуя, как холодок поселяется в животе. — Я подожду... только ты могла бы этот вопрос решить гораздо раньше, например, сразу после нашего приезда.

— Нет, — сказала она. — В той касте, где я живу, этого не прощают... — И замолчала на полуслове, и я понял, что она подумала о сыне.

— Через год он женится и уйдет от тебя, — сказал я.

— Ты не знаешь его, — возразила Анна.

— Возможно, — согласился я, — и дай бог... Но это правда, они все уходят, рано или поздно.

Мне совсем не хотелось говорить так, но я чувствовал, что это необходимо. Это было необходимо хотя бы для того, чтобы заставить ее подумать и о нас обоих.

— Я тебе не верю, — сказала она, — ты его не знаешь, совсем не знаешь, — повторила она, уходя в себя, и разговор повис, как нож гильотины, как эхо в гулкой долине.

— У тебя передо мной нет никаких обязательств... — начала она.

— Поди ты со своими обязательствами! — оборвал я ее. — О чем ты говоришь?! Ну о чем!

— Ты не понял, — сказала она на тон выше и очень внятно. — Нам нельзя встречаться... по крайней мере, некоторое время... Какой отец дурак! Какой дурак! Господи! — воскликнула она, — если "там" что-то есть, душа его никогда не найдет покоя!.. Я тебя умоляю, не связывайся с ними, это стена.

— Не свяжусь, — сказал я, — буду, как барсук, ждать в своей норе, пока мы оба не состаримся и нам на все будет наплевать.

— Другого выхода нет, — сказала Анна.

— Есть! — сказал я.

— Это равносильно самоубийству! — воскликнула она.

— Так жить нельзя!

— Меня это не особенно волнует, — ответила Анна. — Я давно живу по инерции.

Нет — она не нуждалась ни в чьих слезах и утешениях тоже.

Я вернулся к костру. Вино было почти готово.

Я подождал еще немного — быть может, от того хаоса, что царил в голове, и от злости тоже.

Ветер задувал через стену, раскачивая над головой дерево с большими зелеными плодами, и в свитере было заметно прохладно.

Я подошел к ней и сказал:

— Почти горячее, будешь?

Она сделала пару глотков, поставила бутылку на стол и прижала ладони к пылающим щекам.

— Если бы кто-то сказал мне, что в середине жизни я буду сидеть на берегу моря и пить вино с тобой, я бы не поверила.

— Я тоже не поверил бы, — сознался я и отпил.

Вино было горячее и обжигало желудок.

— Этот мир не создан для нас, — сказала она.

— Ты просто устала, — сказал я.

Она улыбнулась.

— Знаешь, о чем я мечтаю? — спросила она, грея руки на бутылке.

— Догадываюсь, — ответил я, ибо почти читал ее мысли.

— Я мечтаю о том дне, когда смогу сказать им все, что о них думаю.

— Это будет ложь... для них, — сказал я.

— Пускай!

— Это только укрепит их, — сказал я, — во лжи.

— Но все равно, я не теряю надежды однажды сообщить им эту запретную, как священная корова, новость.

— Не поверят, — сказал я.

— Ну и пусть, — сказала она, — плевать, это уже не будет иметь никакого значения.

— Все едино, — сказал я.

— Все, да не все, — сказала она. — Однажды, когда я была маленькой, бабушка подарила мне шарик, на одной стороне которого был изображен вождь мирового пролетариата, а на другой — земной глобус, но за это время что-то же должно измениться? А?

Я не ответил. Зачем отвечать, когда все уже перетолочено двадцать раз.

Мы допили вино. Ветер по-прежнему шумел в деревьях и разгонял крутую волну, и что-то там внутри меня отлегло свинцом с души, и наступило полное безразличие.

Потом мы поднялись на дорогу и пошли по нагретому серпантину, и Анна сняла куртку, потому что от ходьбы стало жарко, и здесь я спросил, совершенно не к месту, помнит ли она тот наш школьный роман. Она помнила. Хорошо помнила. Настолько хорошо, что когда рассказывала, у меня снова поднималась злость неизвестно к кому.

Она и сейчас идет там, в моей памяти, женщина с поступью богини. Перед нею лежит широкая лента шоссе, а выше и ниже и по поворотам — купы деревьев в непривычно-пышной не по-зимнему зелени, дальше блестит море и серебристый берег бухты, а уже совсем вдали — небо.

Через два дня мы вернулись домой.

Я уезжаю из этого города. Мне нечего здесь делать и ничего не держит. Ибо разве можно требовать от человека сверх его сил. Ибо Создателю угодно распределить роли именно таким образом. Ибо в Писании сказано: "Пей воду из твоего водоема и текущую из твоего водоема". Ибо: "Ожидание праведников — радость..." Ибо мне не нравится этот мир и его порядки.

Я уезжаю туда, где холодные стремительные ручьи гремят на перекатах, где соленый ветер заставляет кипеть кровь, где я буду тропить свою тропу по первоснегу, а цепочка следов всегда будет бежать за мной.

Я уезжаю туда, где были счастливы мои родители; где однажды снег таял на прелых бревнах и камни маслянисто выступали из тумана, а рука отца, лежащая на моем плече, слегка подтолкнула и голос, который я слышу до сих пор, сказал: "Пошли...", и мы пошли, и спустились в железное чрево, и заняли каюту, и поплыли неизвестно куда; где однажды мы сидели с ним у костра, и коричневые сумерки оседали на коричневый мир, и чай в котелке пах брусничным листом и дымом стланика и где я однажды потерял его.

Теперь я знаю, что палачи допустили ошибку — они дали его сыну вырасти и докопаться до сути, той сути, которая в конце концов должна погубить их самих.