Изменить стиль страницы

ПЛОД МОЛОЧАЯ

Роман

Молочай — ядовитое растение

семейства молочаевых.

Все мы смертны.

Ужели Тебя не прельщает вино?

Ли Бо (701-762)

Трезвость — норма жизни!

(лозунг 1985 года)

Глава первая

Все кончилось удачно. Каталку вывезли. Нина Ивановна, держа на весу капельницу, шла рядом, а операционная сестра — Галя толкала каталку по коридору. Больные, те, кто не успел нырнуть по палатам, жались к стенам и смотрели на то, что было накрыто белым и от чего видимыми оставались лишь запрокинутое лицо и желтые пятки из-под простыни.

Это была последняя моя операция.

Я отвернулся и стал смотреть в окно.

Посреди соседнего двора за кирпичной стеной дети возились в песочнице, в тени деревьев больные в синих халатах и линялых майках забивали "козла", и от раскаленного асфальта струился послеполуденный зной.

Собственно, здесь не следовало появляться, не переодевшись, в испачканном кровью халате и выжатым как лимон. Но час назад я едва не отправил на тот свет человека и теперь имел право на эту передышку, и мог стоять и разглядывать детвору в песочнице и размышлять о превратностях случая, думая, что, наверняка, подобных превратностей больше не повторится. И, разумеется, ошибался.

Неизвестно, в чем было больше вины — в случайности или непредвиденных обстоятельствах, но то и другое следовало заранее предугадать, проиграть в голове, прочувствовать, а теперь этот больной со смешной фамилией — Петрунькин будет выкарабкиваться месяца два, и ближайшие ночь-две мне предстоит провести на ординаторской кушетке в полусне, вскакивать и бежать смотреть на него, прежде чем можно будет вздохнуть спокойнее и без волнений.

Итак, я стоял в тот день в коридоре у окна.

И день был как день — ничем не выделяющийся из череды ему предшествующих и последующих, нечто усредненное, о чем вспоминаешь без сожаления, как о выкуренной сигарете, но, прожив который, чувствуешь, что изменяешь самому себе ради сомнительных ценностей и неопределенных целей, к которым тащишься наравне с другими в одной упряжке и в которые веришь, ну скажем, как в непорочное зачатие. Но которые являются частью тебя, как бы ты ни хотел, второй натурой, как бы ты ни извивался, тенью, как бы ты ни рвался, ни убегал, ни прыгал, ни дергался.

Я стоял и думал о не очень удачной операции, ждал, когда все помоются и разойдутся, и с вожделением страждущего представлял себе ванну с холодной водой.

Потом в операционную прошла Галя. Царапнула взглядом по спине и прошмыгнула, как голодная зайчиха, еще слишком неопытная, чтобы стать волчицей в переносном смысле, а пока лишь подбирающая крохи, и я вошел следом, чтобы переодеться.

— Помоги мне.

Она перестала греметь своими стерилизаторами, расправилась с завязками на моей спине и сказала, томно вздохнув:

— Вроде, на сегодня все...

— Будем надеяться, — ответил я и стал мыть руки. Разумеется, я ей ничего не сообщил о своем уходе.

— Думаешь, обойдется? — спросила она.

Словно я царь и бог.

— Надеюсь, — сказал я. — Нина посмотрит.

— Я тоже надеюсь, — сказала она, наверняка думая совсем о другом.

Потом мы перешли в ординаторскую, где мне надо было оформить бумаги, а Гале продолжить свою заговорщическую игру.

Она встала так, как встает девушка, которая не прочь, чтобы за нею поухаживали — откровенно разглядывая вас, опершись руками на край стола, отчего на приподнятых плечах явно проступают ямочки над ключицами и влажная ложбинка в стрелочке тщательно открахмаленного халатика, под которым ничего нет по причине летней жары и духоты в помещении.

Милая девушка с шершавыми ладонями от ежедневного употребления антисептиков, привздернутый носик, черные украинские бровки на матовом лице — одно загляденье, и длинные стройные ноги — Галя, Галочка, Галинка. И я знал, что она наверняка устала, но с радостью проведет со мной вечер и даже ляжет в постель, если вечер будет приятно щекотать нервы и не выйдет за рамки общепринятых вещей. А утром снова будет бодрой от своей двадцатитрехлетней молодости и легкого характера.

— Забыл, где ты живешь? — поинтересовался я.

— В нашем общежитии...

— А... — произнес я.

Значит, это просто скука. Тоскливые вечера в комнате на четверых. По утрам холодная вода в общем умывальнике, душевая в конце коридора, где горячая вода бывает раз в неделю. Цветной телевизор в вестибюле, где все гамузом смотрят многосерийные фильмы, и, конечно, мальчики-одногодки, которые наверняка не представляют для нее интереса, потому что, чтобы вырваться оттуда, ей надо выйти замуж, и выйти обеспеченно.

И я улыбнулся и подмигнул ей.

— Тогда я пойду переоденусь?.. — спросила она, словно я учитель, а ей надо сбегать за мелом в раздевалку, где он хранится у школьного дежурного в большом, черном ящике.

— Валяй, — согласился я.

Но в этот момент зазвонил телефон. Она сняла трубку, послушала и, не произнеся ни слова, протянула мне, но личико дрогнуло, и глазки в ореоле туши (когда она успела?) стрельнули, как из детской рогатки, а пулька девичьего тщеславия хотя и попала в цель, не возымела действия, потому что адресат к тому времени обладал иронией достаточной толщины, чтобы противостоять любым обстрелам даже таких прекрасных глазок.

— Это ты? — услышал я в трубке и сразу узнал мать.

— Привет, — сказал я, — это я.

— Кто там у тебя, девица?

Было бы удивительно, если бы она не спросила об этом.

— Неважно... ангел-хранитель, — произнес я в трубку и подмигнул ангелу.

— Ну, ну... понятно. — И сразу без перехода: — Ты мне нужен.

— Прямо сейчас?

— Желательно. Приезжай. Приедешь?

— Наверное... — сказал я.

— Жду, приезжай. — И положила трубку.

И в этом она была вся — моя мать, не преминувшая, окажись здесь, влепить разъяренными глазами пару пощечин Галчонку, и я даже подумал, слава богу, что такое невозможно.

— Увы... — Я посмотрел на ангела-хранителя и развел руками. — Культпоход не состоится.

Она обиделась, как восьмиклассница.

— Между прочим, Женечка давно приглашает меня в театр... — сообщила она и еще раз стрельнула с тайной надеждой.

Точнее надо сказать — подбивает клинья.

Я снова улыбнулся.

Женечка — это Евгений Дмитриевич, анестезиолог, некурящий разведенный холостяк с влажными пальчиками-сосисками и водянистыми глазами, у которого на лице написано всю жизнь перебиваться на вторых ролях.

— Ах так! — нашла она контрупрек, над которым думала ровно столько, сколько положено такой девице.

— В следующий раз, Галя, — утешил я ее. — Ничего не поделаешь. — И для смягчения ситуации развел руками и даже состроил покаянную мину на лице.

— Следующего раза может и не быть, — произнесла она мстительно и с вызовом.

Это точно, подумал я. Но какая теперь разница.

И ее шейка под забранной вверх прической, в которой волосок уложен к волоску с истинным долготерпением (при этом ни на каплю не потеряно милое щенячество), представляла собой образец женских чар, умение пользоваться которыми осмысленно дано не всякой женщине — дай-то бог! Эта шейка, принадлежащая юной Венере с чисто внешними проявлениями, но без внутреннего монолога, шейка, которая, должно быть, не раз пала в угоду законам общежития и минутной слабости, — качнулась обиженно и беззащитно, и этим едва не решила все дело.

— Ну зачем же так, Галя... — сказал я, производя над собой усилие нравственного порядка.

Глазки сверкнули, как два ужонка в траве, носик превздернулся, и она выпорхнула вон, а я переоделся в рубашку и сел заполнять историю болезни.

— До свидания, Роман Александрович. — Через несколько минут ехидная мордашка просунулась в дверь.