Изменить стиль страницы

— Надо, чтобы ты съездил туда, — сказала мать.

— Вряд ли это возможно, — ответил я. — У меня ежедневно две-три операции.

Я по привычке цеплялся за работу.

Тогда мать ушла к себе в комнату и вернулась с мятой телеграммой, которая, судя по виду, хранилась у нее под подушкой.

— Читай! — потребовала она.

Я расправил листок, жесткий от вклеек, и прочитал: "Савельев Георгий Павлович находится тяжелом состоянии тчк Если можете выезжайте тчк". И дальше следовал адрес.

— Твой родной дед! — неожиданно торжественно сообщила мать. — Ты у него единственный наследник...

— Наследник чего? — спросил я. — Грехов? Мне ничего не надо...

— Не юродствуй! — оборвала мать. — Если бы был жив отец, он бы поехал сам.

Она была достойна самой себя — моя мать, которая через тридцать лет вознамерилась вспомнить о родственных чувствах.

Тогда я знал немного. Я знал, что, когда отец загибался в печорских шахтах, все ее связи с родственниками мужа прервались. Можно было только предполагать, кто был инициатором разрыва. Но это было все равно что копаться в грязном белье. От матери можно было добиться лишь глухого упоминания (в этом она была последовательна с необычайным упорством) о том, что и отец отца был когда-то репрессирован.

Но оказалось, что дед жив и я ношу его фамилию.

Так примерно думал я, прикидывая, ехать или не ехать (хотя надо было, конечно, ехать), пока не раздался звонок у двери и на сцену не явилось третье лицо.

Тогда я увидел человека. Немолодого, но и недостаточно старого. Как раз такого, о котором говорят: бес в ребро. Хорошо сохранившегося, с властным выражением на лице. Но не бывшего военного, а типичного гражданского, привыкшего носить хорошие костюмы и сидеть в президиуме своего министерства. В той стадии разрушения, после которой быстро наступает заметная старость, — сетка глубоких морщин прорезает породистый загривок, скулы теряют былую форму, щеки дряхлеют, обвисают, глаза мутнеют от катаракты, и уже выделяется сутулая спина.

Вот в таком провидении передо мной предстал отчим.

У матери вдруг сделалось бледным лицо, и я понял — при нем о телеграмме ни слова.

Он долго фыркал в ванной. Мать накрывала на стол, и чувствовалось, что она спешит к его выходу. Потом он одевался в спальне, брился (слышно было, как работает бритва) и наконец появился — гладкий, блестящий, как только что отчеканенный пятак, в одних брюках, без рубашки, с извиняющим выражением на лице.

Но я-то знал, что у этого Пятака есть червоточина или позеленевшая плешь — как угодно. Только червоточина или плешь зачищена, зализана, покрыта лаком, и на вид поверхность кажется нетронутой, девственной, почти бархатно-лоснящейся, елейной, помадно-сахарной. Но это вам только кажется. На самом деле владелец ее всю жизнь лезет из кожи, чтобы доказать свою пробу, и всем демонстрирует свое клеймо, то есть высшую степень приспособленчества. Это его плата за время, за то, что он ни на что не годен, хотя и любит дома вести зажигательные беседы и внушать вам, какой он "рациональный" в политике. Помнится, когда-то это называлось либерализмом.

— Дорогой мой! — произнес он нараспев, делая ударение на слове "дорогой", да так приторно, что мне всегда казалось, будто я действительно самый дорогой для него на всем белом свете, без всяких дураков. Но с таким же успехом он произносил эту отработанную фразу, когда его останавливал гаишник, или сосед — поболтать на лестничной площадке, или уборщица тетя Варя, или еще бог знает кто. Главное, с каким самоубеждением он это делал.

Так вот, он сказал:

— Дорогой мой. — И обнял меня за плечо. — Давно пора понять, что стену головой не пробьешь, ты ничего не добьешься... ну-у-у... кроме неприятностей — всего-навсего... — Его голос звучал так, словно он рассказывал ребенку до смерти надоевшую сказку, полный ленцы и равнодушия. — Кому какое дело, как ты живешь, но сор... из избы?..

Тут я забеспокоился и попытался сбросить источающую запах мыла и дезодоранта руку, но она лежала, как сом в тине, — тяжело и плотно.

А он продолжал.

— Я некоторым... образом ...хм ...гм ...мм познакомился с твоими вэщами...

Он так и произнес, заменив "е" на "э" и растягивая ее сверх всякой меры.

— Вот как! — воскликнул я и метнул взгляд на мать.

В ту весну и лето я заканчивал повесть об отце. Месяц назад под каким-то предлогом мать пришла ко мне и просьбами и уговорами взяла второй экземпляр невычитанной рукописи.

— Мне кажется, ты упрощаешь несколько проблему. — Снова многозначительная пауза, изучающий взгляд и блеск клейма, как солнечный зайчик. — Нет... сама идея прекрасна... — вдохновлялся он, — этакий вечный борец...

— Неужели? — прервал я его, потому что дело касалось отца и я не хотел, чтобы кто-то, даже со своей первоклассной пробой "пятака", имел к нему отношение.

— Но важно не это, — не замечая моей пикировки, продолжил отчим. Убрал руку, подтянул на коленках стрелки брюк (наверняка работа матери) и сел на диван. Над стрелочками возник живот в бисере ванной испарины, и пряжка впилась в тело. Правая рука скользнула вниз, ослабила ремень на одно отверстие, и между двумя фразами вырвался вздох облегчения. И я подумал: десять против одного — вряд ли он проявил бы столько участия к моей личности, не будь здесь замешана моя мать.

— Заметь, подвижничество на Руси всегда было уделом изгоев и неудачников. Подумай, разве мало в истории примеров?

— Последние десять лет я только и думаю о нашей истории, — заявил я.

— Надеюсь, тебе хватает здравого смысла? — осведомился он, справляясь со своей челюстью и соленым огурцом.

— И даже с избытком, — сказал я.

— Смотри мне, Роман! — Мать подалась вперед и постучала пальцем по ребру стола.

— Вот это правильно, — обрадовался Пятак и похлопал жену по руке.

Непонятно было, кого он одобрял — меня или мать.

— Не надо думать, что ваш собеседник дурак, — сказал я зло, потому что не любил в нем его барства.

— Что ж, по-твоему, история не права?

— Конечно, — сказал я, чувствуя, что само по себе такое заявление звучит несколько по-детски, что Пятак развлекается со мной, играя в поддавки.

— Интересно, интересно, а почему же? — Он подцепил груздь и собирался положить себе на тарелку.

У него, наверное, полно было таких разговоров где-нибудь в кулуарах съездов или ночных купе со случайными или неслучайными попутчиками, но лучше с теми, с которыми можно было не стесняться, уж тогда он, наверное, точно отводил душу и выворачивал все наизнанку.

— Потому что она давно кастрирована, — ответил я.

— Э... — произнес отчим, делая жест, которым попытался оттолкнуть что-то у меня за спиной, потому что прекрасно понял, куда я клоню.

— У нас разный подход к истории, — заносчиво добавил я, понимая, что меня повело.

— Хорошо, — промямлил он, — а хотя бы я? Тебе мало?

— Пример, достойный подражания...

Интересно, что он хотел услышать — восторг по поводу жизненного кредо или пожизненного пресмыкания?

— Не те-бе об этом су-дить! — Он сразу же опомнился, как хамелеон на новом месте.

— Да! — согласился я, — не мне... — и замолчал, потому что он был трусом и боялся будущего.

Он даже дернулся там, на своем диване, словно к нему дотронулись голым проводом под напряжением.

— Не будь идиотом, — сказал он и выругался, но не так громко, чтобы я мог принять на свой счет.

У него имелась своя история, совсем в стиле эпохи. Только он эту историю обсосал, как конфетку, и сделал своевременные выводы и поэтому мог сейчас сидеть и вдохновенно рассуждать о высоких материях.

Давно, так давно, что это известно лишь из его рассказов, он начал карьеру "мощно и быстро". В тридцать три года — завкафедрой в индустриальном институте, за плечами кандидатская, впереди докторская и перспектива стать самым молодым профессором в области (подозреваю, о чем, естественно, умалчивалось, что дело не обошлось без помощи одного влиятельного лица). То было время, когда ветры перемен, как пишут в газетах, подули, нет, не подули, а лишь наполнили паруса надежд, так и не придав кораблю поступательного движения. Он поддался общему порыву, а точнее, с ним случился пассаж — его гениальное чутье расчетливого конъюнктурщика еще не было развито до настоящего уровня запрограммированного отупения, — и подписал какое-то письмо, в котором ходатайствовалось за известного коллегу. И в один день все рухнуло. Он лишился кафедры, партийного билета и права преподавания. В довершение всего его бросила жена, дочь того самого влиятельного лица. Тогда-то мать и прибрала его к рукам.