Изменить стиль страницы

Через пять минут, минуя все формальности, мы получаем номер, а еще через десять принимаем долгожданную ванну с дороги.

Появился официант. Сменил бокалы, с ловкостью фокусника откуда-то из рукава извлек бутылку с зеленой этикеткой и испарился, уподобившись своему шефу.

— Настоящее итальянское! Где они его откопали? — глаза ее смеялись.

— Специально для тебя из Рима...

— Я вовсе не хочу вина, — сообщила Анна. — Даже белого...

— Придется выпить.

— Бр-ррр... у меня даже мурашки...

— Не оставлять же его здесь?

— Все итальянские вина — кислятина.

Мы взяли бутылку с собой, сели в троллейбус и поехали. Но перед этим в переходе над речкой я купил ей букет розовых астр, и она приняла их как бесценный дар, она умела это делать, из цветов — праздник, а из улыбки — подарок, если бы за этим не крылась едва заметная недоговоренность, тонкая, как прослойка холода от ледышки искусственного льда, — ты хочешь почувствовать, какой же он этот пузырчатый слиток, и не можешь добраться до сути.

Но, может быть, я зря так, — может быть, она была непосредственней, а я подозревал все самое худшее.

— Помнишь?.. — спросила она, наклоняясь ко мне, — помнишь, как...

— Не помню, — смеясь ответил я. — Ни-че-го не помню... и все тут!

Она улыбнулась одной из тех улыбок, которые были для меня чем-то большим, чем дружеский жест, — ранним прохладным утром, когда силуэты деревьев уже отчетливо вырисовываются на фоне неба, или вздохом ветра полуденной жарой на речном берегу, который касается вашего лица, и вы чувствуете облегчение, а затем слышите шелест тростника за спиной, оборачиваетесь и видите, как волна идет по желтым метелкам.

Но все равно, мне не понравилась интонация безнадежности и душевной оконченности, словно над прахом усопшего, над которым нет ничего приятнее, чем воспоминания в таком тоне, — словно мы сами придумали эти правила, по которым живем.

— Ты обманываешь! — внезапно произнесла она. — Ты обманываешь! Ты был так влюблен, что рвал розы голыми руками, помнишь? — И дернула меня за рукав, не замечая, как старушка в белой шали впереди нас, искоса взглянув, заулыбалась, и Анна дернула еще раз. — Помнишь, прямо с клумбы?! А? — И наклонилась еще ниже, чтобы заглянуть в мое смущенное лицо, потому что, когда вас подслушивают, пусть даже непреднамеренно, вам не до откровений. Но на Анну вдруг напали воспоминания.

По сторонам мелькали изгибы речки с мутной горной водой, склоны в мягких пастельных тонах кустов и пышных деревьев, стройные зеленые кипарисы, рыжая накипь прошлогодней травы за бордюрами, мусор, следы дождевых потоков.

Вдруг все изменилось, провалилось куда-то вниз — мы увидели верхушки деревьев на террасах и за ними всю бухту и городок, светлый в центре и зеленый по краям, море и корабли на рейде.

Море переместилось направо, по другую сторону громоздились горы, покрытые вечнозеленым лесом.

— Когда отец обнаруживал в моей комнате твои цветы, он ужасно нервничал, словно... словно... — Она не нашла сравнения.

И я вспомнил кабинет, каскад ниспадающих фонтанов и человека с аккуратной стрижкой, настолько аккуратной, что это вызывало отвращение еще до того, как он открывал рот, человека, который пальцем не шевельнул для счастья дочери. А может, понятие счастья у него было совсем другим? Может быть, он думал, что личное настолько неотделимо от общественного, что впал в непростительное заблуждение, которое в конце концов стоило нам обоим слишком дорого.

— Может, для него это было предательством? — спросил я.

— А... — Анна взмахнула рукой, потом подперла на секунду подбородок, поджала губы, и рука вернулась на место — полу куртки, проверила ее на ощупь и легла поверх. — Он считал это сантиментами и никогда не дарил цветов, даже маме на день рождения.

— А тебе на свадьбу? — не удержался я, словно этот вопрос вертелся во мне, как юла. И сразу же пожалел. Я пожалел уже до того, как спросить. Господи! Ну кто тебя тянет за язык!

Троллейбус наконец-то доехал до конечной остановки, и мы пошли вниз по дороге, и та старушка, которая была свидетелем нашего разговора, тоже пошла, и солнце припекало почти по-весеннему, и от саженцев, росших за тротуаром, пахло теплой хвоей.

Мы пошли по кедровой аллее, где стояла такая тишина, что было слышно, как с ветки на ветку перепархивали сойки, а горлицы, выхаживающие по узорчатым плитам, гортанно переговаривались.

— По сути, он был несчастным человеком, внимательным и по-своему любящим нас и дом...

— Христосиком, — сострил я, но Анна не оценила моего остроумия.

— ... всю жизнь битым на работе, пока не выбился наверх... сколько это стоило маме, кто знает... их тихие разговоры на кухне, подальше от детей... самое страшное, что он и меня научил никому не верить — ни ему, ни матери, ни самой себе, ни школе (и я едва не спросил: "А мне?", но было достаточно и одного раза), — все время было ощущение будущего, но в другом мире, понимаешь? безо лжи... Теперь-то я понимаю, не дано ему было, не дано. Не умел он делать ничего — ни плохого, ни хорошего.

Я промолчал. Я едва не согласился — уж очень приятное объяснение, подходящее для моей картинки, от которой и так тошнит.

Мы дошли до сада, купили билеты и присоединились к какой-то группе, и я старательно прятал за спину бутылку, чтобы не сбивать женщину-экскурсовода с объяснений на ботаническую тему.

Мы спускались все ниже и ниже, с одной террасы на другую, и панорама за ветвями елей, пятнистых раскидистых платанов, рыхлоствольных секвой, зарослей слоновьей травы, пальм, тополей почти не менялась.

— Молодые люди... — Кто-то тронул меня за рукав, и я, обернувшись, увидел давешнюю старушку в белой шали (но теперь платок покоился на плечах, потому что солнце к полудню припекало вовсю): внимательные глаза, необычайно сухие под седыми кустистыми бровями и тонкий пробор в седых волос. Она разглядывала нас с неменьшим интересом, чем слона в посудной лавке.

Экскурсия кончилась, и мы остались одни на тенистой аллее — я, Анна и эта старушка.

Старушка обвела нас с Анной долгим взглядом и сказала после некоторой паузы, во время которой я успел бросить на Анну взгляд и обнаружил, что она смотрит на старушку с почти дочерней нежностью.

— Такие молодые, интересные люди... и так трогательно ладят... как приятно смотреть... — Она замолчала, вдруг уступив в своем решении неизвестно кому или устыдившись наших лиц, впрочем, последнее, вероятно, имело отношение лишь ко мне, но только не к Анне.

Анна улыбнулась вначале мне (улыбка было более чем мягка), а потом — ей и, наклонившись, поцеловала старушку в щеку:

— Спасибо...

Старушка сразу приободрилась.

— Я хочу сказать, что вы редкая пара... такого сейчас уже не встретишь...

— Надолго ли... — тихо прошептала Анна, и шея, и гладкий чистый висок, где след расчески в черных волосах запечатлелся, как мазок кисти художника, на мгновение принял твердость прохладного мрамора.

— Я хочу подарить вашей жене вот это, — старушка перевела на меня свои сухие глаза, — только осторожнее, может внезапно заболеть голова. У вас не болит голова? — Впрочем, вопрос носил чисто условный характер, ибо Анна не обратила на предупреждение ни капли внимания, а приняла веточку, усыпанную желтовато-белыми цветами, как час назад принимала от меня букет — так, словно это букет роз, присланный из парижского цветочного салона.

— Спасибо... — сказала Анна. — А это вам, — и отдала мои цветы.

Старушка вдруг заволновалась, восхищенно погрузилась в цвет розового облака, а мы пошли и оглянулись, когда уже оказались за воротами, и увидели, что она так и стоит с этим букетом.

Мы решили не ехать автобусом, а спуститься к морю и уехать в город на катере. По расписанию у нас еще был почти час времени до следующего рейса.

Мы спускались по каменным лестницам к далекому морю. Иногда дорожка разветвлялась, и мы выбирали путь наугад под сенью жимолости и маслин, и опавшие листья под ноги наводили на мысль, что этой дорогой давно никто не пользуется. И когда уже вышли на пустынный пляж, где ветер рвал гребешки волн и швырял пену на ржавые опоры двух причалов, догадались, что катера отсюда не ходят.