Изменить стиль страницы

— Да знаю я, знаю, — Мишка нетерпеливо махнул рукой, — к чему ты это, Макс? Ты что не слышал, о чем я говорил тебе? Об избирателях.

Тут я (все так же угрюмо) повторил вопрос, ответа на который так и не дождался: почему, с какой стати он решил, что Геннадий проголосует за него?

— Ну, он же хорошо относится к моему отцу.

— Ты считаешь, этого достаточно?

— Вполне.

Я внимательно смотрел на Мишку. Да, у меня создалось впечатление, что он действительно уверен в том, что говорит; я, однако, слишком долго уже — с прошлого вечера — накручивал себя одними и теми же тревожными мыслями, чтобы вот так вот запросто поддаться и позволить ему убедить себя.

— Почему бы тебе ни подойти, ни узнать у него, стал бы он голосовать за тебя, — теперь я смотрел уже под ноги; и переминался, — поагитировать, а?

— Сейчас не самое подходящее время — мы в лес идем, забыл?

— Мишка!

— Ну что такое?

— Поагитируй его!

— Ты… не знаешь разве, как проходят в нашем поселке все голосования?

— Нет. И как же?

— А очень просто: все ориентируются на своих друзей и знакомых. Соседей. Скажешь, что мы в таком случае должны агитировать тех самых, на которых ориентируются? Ничего подобного — потому что это только иллюзия лидерства. Они, в свою очередь, ориентируются на тех, кто ориентируется на них. Замкнутый круг, так сказать. Ждут, пока поднимется рука, чтобы тут же и самим поднять. В результате же все поднимают одновременно. Такова суть открытого голосования, нетайного, что тут поделать. И это нам на руку в данном случае. Понял теперь?

— Почему же ты решил, что все поднимут руки именно за тебя, а не за Страханова?

— Ты слышал, о чем вчера Олька говорила? Страханов всех достал.

— Кажется, она сказала иначе: «кому нужен Страханов», — поправил я.

— А разницы-то?.. Господи, да что с тобой такое? Ты что, потерял веру в наш успех?

Я молчал — нет, не потому, что мешкал, я же сказал уже, что твердо решил поговорить с Мишкой начистоту, т. е. выложить ему все свои тайные опасения, подозрения, недоверие — Боже, чего у меня только ни было и чем только себя ни изводишь, по кругу — от одного к другому, к третьему и снова к первому, — нет, действительно наступило время искреннего разговора… но тут он самым неожиданным образом оказался отложенным — еще на некоторое время. Дело в том, что мое внимание привлекло кое-что необычное, пожалуй, даже несуразное: я увидел, что на ось флюгера, который стоял на углу Олькиного участка, повязан странный платок, радужных оттенков, с очень тонкими блестящими вкраплениями-полосками; при внезапном порыве ветра платок подскочил, потому что был повязан неплотно, но все же удержался на флюгере.

— Эй, гляди-ка! Что это такое? — я смотрел через Мишкино плечо.

— Где?

— Вон там, у тебя за спиной. Взгляни на флюгер.

— Макс, не увиливай!

— Брось! Я говорю, смотри… что это еще такое?.. — я подошел к флюгеру и уставился на подпрыгивавший платок.

Теперь и Мишка смотрел на него.

— Откуда он тут взялся?

— А я знаю? Может, Олька оставила?

— Зачем Ольке вешать платок на флюгер?

Мишка не нашелся, что ответить; я подошел к флюгеру и попытался дотянуться, но нет, росту не хватало; я позвал Мишку:

— Иди сюда, помоги мне!

— Ты что, снять его хочешь?

— Да.

— Зачем? Не надо этого делать. Придет Олька и снимет.

— Может, он не ее.

— А чей же тогда? Прабабушкин? Вот уж вряд ли!.. Пошли.

Я, однако, уперся — как всегда; настойчиво тянул руки, прыгал, даже заступил на чужой участок (но все-таки это было ведь не чудовищное нарушение, не святотатство, ведь это Олькин участок), — но и близко не добился своего: если бы хоть кончиком пальца коснуться, — нет, какое там! Палец мельтешил на расстоянии метра ниже.

Словом, стараний бесполезнее этих и придумать было нельзя, но я только еще пуще втягивался в эти… яростные попытки?

Не так ли мы мечтаем о несбыточном, как я тогда мечтал достать этот платок?

Остановил меня только оклик дяди Вадика:

— Эй, племяш! Ты идешь? Пошли уже! — оклик все же доброжелательный, но так или иначе вогнавший меня в ступор и заставивший немедленно послушаться.

II

— Что ты к этому платку прицепился, можешь сказать? — Мишка спросил даже с укором.

— Что угодно, но только не прицепился, — заметил я машинально.

В другой раз Мишка, конечно, улыбнулся бы такой вот своей оговорке; сейчас, однако, мой брат выглядел слишком озабоченным; я оглядывал его украдкой, как вдруг даже почувствовал какую-то странную, неожиданную и, казалось, совершенно неуместную гордость — словно вогнать Мишку в тяжелые раздумья было для меня победой.

Если за завтраком я искал пути к тому, чтобы снова искренне поверить в Мишкину теорию государства (та самая вожделенная ящерица — я собирался отрастить ящерицу из хвоста), то теперь я неожиданно для себя понял, что просто хочу все выяснить — действительно ли Мишка верит в свое предприятие или нет.

Настал момент — надо говорить.

Как мог, я объяснил Мишке свое вчерашнее гнетущее впечатление — я просто принялся описывать ему то, что видел и слышал, то, что выбило меня из колеи: во-первых, Родионову, властно махающую рукой своему внуку; непререкаемый и совершенно механистический, бесчувственный жест; во-вторых, реплика Димки, внезапная, как удар, — при этом я не выражал напрямую никакого отношения к этому и не пересказывал своих эмоций, — лучше уж я воспользуюсь такими словами, чтобы Мишка сам угадал мои чувства.

Потому, наверное, я принялся говорить как можно более проникновенно, но правда-то в том, что я следовал собственной интуиции, — да, главную роль играла все же интуиция…

В результате у меня получилось — в этом я абсолютно убежден; Мишка прочувствовал, что назрел серьезный разговор; что это действительно важно для меня. Раньше ему чаще всего приходилось слышать с моей стороны или канючинье или восхищение его изобретательностью — теперь же ситуация была не просто иной — она контрастировала; и это, конечно, еще более должно было усилить впечатление от моих слов.

Мишка все больше хмурился.

— Это все? — спросил он меня, когда я остановился и сделал выдох.

— Нет, — честно признался я; очень весомо и продолжать после этого не стал.

Не только потому, что хотел дать понять: достаточно, мол, и того, что я уже сказал; сначала ответь, а потом я буду забрасывать тебя дальше — такой оттенок присутствовал, безусловно, но было, однако, и что-то еще. (А что — мне неясно до сих пор).

Это «что-то», в конечном счете, и не позволило Мишке дать один из своих привычных ответов, ранее бросавших меня едва ли не в экстаз; чуть позже он все равно сделает это (и я буду только рад, что насилу отделался), но не теперь, нет.

К черту ящерицу. Я не хочу этого.

Я был уверен, что готов услышать правду.

Но как только Мишка стал отвечать… Боже, я испугался.

— Разве я… — он смотрел на меня; лицо его озаряла улыбка, печальная и светлая, — разве я не говорил тебе, что когда-нибудь ты будешь воспринимать детство, как самую счастливую пору своей жизни?

Я ощутил холодок, крадущийся вдоль позвоночника; и холодок в животе.

— Ты не забыл?

Я молчал и смотрел на него широко открытыми глазами; не хотел ничего говорить, а вернее, мне казалось, я не могу вымолвить ни слова; но потом все же (к удивлению) услышал свой голос — короткий вопрос:

— Что?

— Видимо, нет, — все та же печальная и светлая улыбка.

— Я… — я таращил на него глаза, — ну и что?

Он посмотрел вдаль — впрочем, нет, на маячившую впереди спину своего отца; Мишкин кадык заелозил — глотание нескольких порций слюны. Я ждал и боялся — когда он снова переведет взгляд на меня — боялся продолжения, потому что все понял, — где-то спустя много лет, — а сейчас, в данный момент, лишь подспудно осознавал, что понял.

И вот, наконец, Мишка снова посмотрел на меня. Теперь у него было уже совершенно другое лицо, очень спокойное; и еще присутствовала какая-то напускная задумчивость; и ни тени улыбки.