Изменить стиль страницы

Но этого пятна Оля не увидела бы и в том случае, если бы обернулась, — и никто бы не увидел, потому что его просто не было.

Эпизод 7

ПЛАТОК НА ФЛЮГЕРЕ

ОСТРОВ

(Рассказывает Максим Кириллов)

I

Как я уже говорил, дядя Вадик в лесу просто-таки преображался. Перемены в нем, однако, подготавливались заблаговременно: когда мать разбудила нас в шесть, завтракать, он, уже, видимо, успев перекусить, с оживлением прохаживался туда-сюда, десятки раз минуя обеденный стол, и то и дело останавливался возле окон, сиявших от ледяного солнечного света как серебряные блюда; и мелодия, которую он машинально насвистывал, тоже повторялась десятки раз — знакомый мотив, еще за пару минут до того, как я увидел дядю Вадика, повстречавший меня в нарождающейся яви…

Я словно выныривал из замедленного озера…

— Максим, вставай!

В уголке моего левого глаза прошмыгнула мать, и я почему-то понял, что кричит она мне уже третий раз.

Третий…

Мы всего лишь дети…

Как только воспоминание отразилось в мозгу, тотчас я ощутил легкий укол в грудь, а в горле стал нарождаться ком:

Не будет никакого государства…

— Забыл, что в лес идете сегодня?.. И ты тоже вставай, слышишь?

Поляна чудес…

Покуда мы завтракали, настроение дяди Вадика все повышалось, а мотив, который он напевал, становился все более узнаваем.

Я сидел, уткнувшись в тарелку; из-под мягких зерен риса выковыривал вилкой те, что лежали поглубже.

Так ни разу еще и не попробовал.

Мишка, видно почувствовав, что что-то не так, то и дело подмигивал мне, а один раз наклонился и прошептал на ухо:

— Потом, потом… чуть попозже, ладно?

Я поднял глаза; вилка застыла, и воронка, образовавшаяся в гарнире, тотчас стала затягиваться.

— Чего?

Он снова наклонился; зашептал, на сей раз горячее:

— Позже попрошу, — на мочке моего уха остался слюнной помаз.

Мне стало еще больше не по себе — хотя я и понял, о чем он говорит. О Поляне чудес. Конечно, я не забыл о ней… о каторжниках, несущих колокола, о великанах, о флагах, заворачивающихся в оборотную букву «С»… ну и что, черт возьми? Ну спросит он — дядя Вадик все равно не согласится нас отвести, в каком бы настроении он ни был.

Почему? Потому что я сам настроился на отказ — сейчас — и ничего с этим поделать не могу. Опять плыву по течению.

Унылые воды.

«Ну уж нет, так нельзя! Надо во что бы то ни стало уговорить его!»

Конечно, я «хватался за хвост ящерицы»: не выходит с государством, так хоть здесь возьму реванш; излишне говорить, что мне хотелось бы получить всю ящерицу целиком (т. е. и государство, и Поляну чудес, — теперь — не так, как когда-то в Олькином домике, когда и ящерица, и хвост были буквальны), — но целиком — нет, сейчас это невозможно; если мне и удастся схватиться за хвост, и я получу согласие дяди Вадика, ящерица неизбежно отбросит его… и все же это не значит, что реализация государства так всегда и будет оставаться недоступной. Пока хвост продолжает конвульсивно дергаться, я могу постараться перенастроить себя — благодаря одной удаче поверить и в другую, снова — снова поверить в Мишкину теорию; вроде как отрастить ящерицу из хвоста.

Конвульсии жизни… У меня будет шанс.

Итак, хвост ящерицы; опять.

(Олька говорила мне: возможно, придется потратить полжизни, а то и всю на то, чтобы поймать ящерицу за хвост).

Ну нет уж, я хочу сейчас.

«Почему бы тебе ни обратиться к дяде Вадику самолично? — мелькнула мысль. — Он ведь не любит „посредников“».

Нет. Не потому, что мне страшно — сейчас он не отругает меня, просто отмахнется, в крайнем случае, но результат вряд ли окажется положительным. Да и мать может услышать, тогда пиши — пропало.

Лучше уж поступить расчетливо — уломать Мишку; тем более, у меня теперь есть повод поддавливать — он сам только что завел разговор о Поляне чудес.

Как знать, может быть, дядя Вадик и не догадается, что за этой просьбой стою я.

Главное, сохранять осторожность — чтобы он не услышал нашего с Мишкой разговора.

Удобный момент наступил, когда мы выходили с участка, — дядя Вадик, одетый в морщинистую ватную телогрейку, тренировочные штаны, заправленные в резиновые сапоги, с фирменным посохом в руках — на самом-то деле таков стандартный вид дачника, собравшегося в лес, — да, еще не забыть про кепку, — итак, дядя Вадик шествовал чуть впереди — я схватил Мишку за руку и принялся шептать ему на ухо.

— Что, я не понял? — от неожиданности он переспросил меня в полный голос.

Я шикнул на него:

— Тише!.. — и снова принялся шептать.

— A-а… да-да, конечно, обожди только пару минут. Вот в лес войдем, тогда спрошу, — Мишка, хотя и приглушил голос, но все равно дядя Вадик мог слышать его.

Вот теперь я буду лихорадочно соображать — так это или нет! Я покраснел и надулся с досады… Черт! Неужели Мишка не мог ответить шепотом. И неужели он прямо сейчас не может попросить? Все оттягивает! К чему это?

Черт! Мишка во всем виноват, Мишка!..

Не могу, однако, сказать, что по осознании этого, я озлился на него — нет, как ни странно, ничего подобного не было. Было, однако, другое — как мне кажется, гораздо более важное: я решил, что называется, поговорить с ним начистоту.

Разумеется, в детские годы я выслушивал существенное количество наставлений — от самых разных людей, — я имею в виду жизненный опыт в купе своей с принадлежностью к тому или иному поколению; по поводу одного и того же случая, факта наставления и деда, и Мишки, и матери могли совпадать — так бывало, — а вот форма и еще интонация — те всегда различались, а то и контрастировали. И все же было нечто, от чего меня абсолютно все старались уберечь одним и тем же предостережением, одной и той же формы и интонации… я не должен смотреть на сварку дяди Геннадия. Всегда и все мне говорили это одним и тем же образом: нельзя! Ну еще иногда принимались тут же объяснять, что, мол, это очень опасно, можно зрение потерять.

Поэтому, когда дядя Вадик подходил к дому Геннадия (тот, несмотря на ранний час, уже не спал — приваривал друг к другу ребристые железные пруты; с какой целью — это для меня до сих пор загадка), и на сей раз не преминул обернуться и напомнить мне:

— Не смотри на сварку, отвернись!

И Мишка, тот, идя рядом со мной, повернул голову и проговорил это же; только прибавил еще в конце обращение: «Макс».

— …Да-да, и ты тоже отвернись, — сказал дядя Вадик, переведя взгляд на Мишку.

Этого наставления я всегда слушался — вещь для меня тоже нехарактерная, а пожалуй, и исключительная; однако на сей раз прежде, чем я успел отвернуться, сварка потухла. Геннадий снял маску и поздоровался с дядей Вадиком; затем с нами. Мать называла его «человеком неопределенного возраста»; и всегда добавляла: «Да, бывают, знаете ли, такие люди, у которых ни по лицу, ни по другим чертам невозможно определить возраст». (Такие вот высказывания были, как правило, ее самыми глубокими рассуждениями о жизни. «Я вообще очень хорошо жизнь знаю», — любила повторять мать).

Покуда дядя Вадик общался с Геннадием, Мишка принялся нашептывать мне:

— В этом человеке я, между прочим, вижу одного из своих избирателей…

— Почему?

— …когда Пашка сказал вчера, что Геннадий ему не нравится… помнишь?.. Так вот, Пашка, он просто… ну… — думаю, Мишка хотел сказать «идиот», но мой брат никогда еще ни о ком так резко не отзывался; сдержался и на сей раз, — ну, в общем, ты понимаешь… он теперь в оппозиционном течении и неудивительно. Оппозиционное течение из двоих человек — ха! А это как раз таки не их избиратель.

Я напомнил Мишке, довольно угрюмо, что вчера с Сержем и Пашкой у него были значительно более весомые противоречия, нежели какое-то там короткое замечание по поводу Геннадия.