Изменить стиль страницы

Только разделительные буи сияли все также ровно, подкрашивая воду кровавой акварелью.

Присев на край лежака и опустив голову, Мишка постепенно трезвел; первые десять минут он делал невнятные кивки, потом сел прямее.

Я сидел дальше от воды, но на песке, между лежаков, и изредка начинал порывисто втягивать воздух, одними ноздрями: не осталось ли еще хоть немного характерного запаха от сгоревших бенгальских огней.

Нет, ничего не было. Все унес ветер, который будет дуть неизменно и всегда…

Праздник кончился.

Несмотря на то, что мне уже давно хотелось нарушить молчание, я почему-то избегал это делать — то и дело я собирался спросить у Мишки, как он себя чувствует, и все передумывал в последний момент, перед тем, как произнести первое слово, — мне вдруг становилось неприятно и скучно; и безучастно. И зачем, в таком случае, спрашивать? И я снова начинал вбирать воздух. Затем Мишка чуть менял позу или тряс головой — и мне снова хотелось спросить.

Когда он выпрямился, то сразу вслед за этим передернул плечами, а затем достал сигарету.

— Видишь, Миш, мы получили наш тропический остров, а счастья все равно нет.

Мишка плавно опустил руку с зажатой сигаретой — от губ к колену; это движение он совершил уже третий или четвертый раз. Никаких иных изменений в его позе не последовало.

Он внимал каждому моему слову.

— Конечный результат твоей теории государства, Миш… Но я нисколько не чувствую себя обманутым. Я знал, что счастья не будет. Помнишь, я говорил тебе про унылые воды? Когда мы сидели в баре и вдруг вспомнили твою теорию. Ты переспросил, когда услышал про унылые воды…

Мишка молчал; только держа сигарету возле колена, стряхнул пепел на песок. Потом поднес ее ко рту — плавным движением вверх.

— Унылые воды — это значит плыть по течению жизни, Миш. Когда ты изложил свою теорию в Олькином домике… чуть позже я открыл и унылые воды, узнал об их существовании, — потому что впервые нашел хоть какую-то способность не плыть по ним. Мне захотелось идти против течения. Мне захотелось воплотить твою теорию в жизнь.

— Прости меня, Макс.

В который уже раз Мишка просил прощения.

— Нет-нет, не надо никаких просьб и прощений. Главное — не плыть по унылым водам, — заявил я во внезапном ожесточении и подался вперед; всем телом; и даже сам удивился этому всплеску, — надо всегда противиться унылым водам, как только можешь. Ну скажи, разве ты жил ради своей теории?

— Что было бы, если бы я жил ради нее? Или ради какого-то другого замысла? Я жил и живу ради чего-то, Макс. Разве нет? А впрочем, ты прав. Инерция жизни, унылые воды… да, я по большей части плыл по унылым водам. И теперь уже, наверное, не сумею повернуть против течения.

— Надо сделать все, что только можешь, — произнес я настойчиво.

Мишка улыбнулся; печальная и светлая улыбка — как тогда, пятнадцать лет назад, когда он говорил мне, что детство будет казаться счастливым и первородным; да, я узнал эту улыбку. И вдруг абсолютно серьезный вопрос — без толики наивности или сарказма:

— Чтобы обрести рай?

— Нет, Миш, не для этого… Как удивительно, что ты говоришь о рае! Я и сам так часто думаю о рае. Я думал о нем всю жизнь. А впрочем, нет, ни капли не удивительно… Нет, не для этого… Чтобы когда не обретешь рая, не чувствовать, что сделал не все от тебя зависящее. Это самое гнетущее и легкое чувство…

— Ты говоришь так, будто жизнь кончена. И мы уже ничего не сможем изменить в себе.

— Я не знаю…

Докурив, Мишка на минуту растянулся на лежаке. Потом снова сел.

Я заговорил:

— Человек не просто движется по жизни. Он накапливает ее в себе. Очередная вершина, к которой я стремлюсь — каждый раз мне кажется, что я обрету счастье, достигнув ее, однако когда достигаю… снова испытываю неудовлетворенность. Это искры, которыми нельзя насладиться в настоящем; они затухают в настоящем. Что же остается, кроме как копить их в себе, перемещая в прошлое. И когда этих искр становится уже много — вот тогда прошлое и начинает казаться счастливым. То время, когда мы не достигли еще ни одной вершины, когда все еще было впереди. Отсюда и берется этот живительный свет, в котором теперь все наше детство. Искры наполняют счастьем кадры прошлого — это иллюзия, однако так устроена жизнь. Рай — накопившаяся до предела жизнь. Внутри человека. Человек умирает, наполнившись искрами до предела, ибо они взрослят, огрубляют его тело; старят, в конце концов. Но как изменить этот порядок?

— Как обрести рай при жизни?

— Нет. Это невозможно. Кажется… Даже ощутить искры в настоящем такими, какими они представлялись, когда еще манили из будущего… даже это невозможно. Для этого надо научиться перематывать жизнь, как киноленту. Перематывать очень быстро — вперед, назад… чтобы искры не успели потухнуть. Мне действительно все чаще кажется, что я живу в каком-то странном фильме. Где я являюсь и зрителем, и участником одновременно. Бог не создавал людей, мира и пр. Он создал фильм. Экран перед моими глазами. Он показывает мне фильм — я не знаю, зачем. И только Бог умеет перематывать ленту назад и вперед. Но обширный ли это фильм? Всеобъемлющий? Разве этот фильм — весь наш мир, в котором действующие лица все люди, ныне живущие, жившие когда-то и которые еще будут жить? Нет. Это лишь те люди, которых знал и знаю я, только я, потому что я могу воспринимать этот мир только со своей позиции, а с какой бы то ни было другой — нет, невозможно. И то же самое — некие места этого мира, о которых мне могли бы рассказывать, — но если я их не видел и не увижу, значит, их просто никогда не существовало. Их не было в моей смонтажированной жизни. Зачем, в таком случае, вы — окружающие — лукавите по поводу существования людей, мест, вещей, которые на самом деле появятся только в том случае, если я их увижу? Потому что вы хотите, чтобы я далее и далее просматривал фильм своей жизни, пока лента не оборвется? Чтобы для меня маячили все новые и новые вершины?.. Но каков итог? Что Бог хочет сказать мне этим фильмом? Я уверен, он действительно хочет что-то сказать и именно мне, никому другому. Моя жизнь — кинолента, а значит, ничего нет ни до, ни после меня. И, стало быть, все только для того, чтобы я и никто другой просмотрел этот фильм от начала до конца. Важен только тот результат моего существования, который находится внутри меня; изменения, которые происходят только со мной.

— Может, ты должен отрецензировать этот фильм?

Я улыбнулся.

— Этим я и занимаюсь, точно?

— Это тренировка, Макс. Ты должен отрецензировать главный фильм.

Пауза. Потом Мишка прибавил задумчиво:

— А я, выходит, не должен.

— Выходит, так. Как и любой другой человек. Я, только я должен…

Снова пауза.

— Как думаешь, Макс… Насколько ты уже готов отрецензировать этот фильм?

— Я совершенно не готов, — решительно произнес я.

Мишка даже обернулся и посмотрел на меня.

— Я совершенно не готов, Миш, — повторил я напряженно.

Внезапно я понял, что имею в виду Ольку — этой интонацией.

— Что-то… случилось?

Я, однако, ни капли не сомневался, что Мишка не догадывается — как он мог догадаться? И тем более о том, что я…

Мишка выдохнул.

— Ты винишь меня в исчезновении Ольки?

Пауза. Но я тотчас убил ошеломление.

— В ее смерти, Миш.

Еще несколько секунд; мы смотрим друг на друга.

— Ты винишь меня? — спрашивает Мишка уже более слабым голосом, в котором слышится уныние; отворачивается.

— Да. Олька… о Боже, я любил ее. Всегда-всегда, — я подумал, что неплохо было бы сейчас разрыдаться, подумал с печальной усмешкой, потому что плакать совершенно не хотелось.

А потом мне вдруг пришло в голову, что фильм моей жизни стал лучше, значительнее от того, что я не просто сдержал слезы в этом эпизоде, но обошелся без них естественно, не прилагая никаких усилий. И усмехаясь.

— А я… ты считаешь, я не любил ее?

— Нет, ты не любил ее, — мысленно я развел руками, — в том-то все и дело. Поэтому и появились Предвестники табора, Миш. Это была одна из причин их появления. И сейчас они тоже здесь.