— Лексей!..

Обнялись. Алексей Петрович чувствует на своей щеке его щетину.

— Забыл ты нас совсем, — бормочет зять с волнением. На глазах у него блестят слезы. Да и как не волноваться, ведь ом был для Алексея вместо отца и старших братьев, которые так и остались на войне.

— Раз приехал, значит, не забыл.

— А похудел ты, Лексей. И виски седые. Не легок, видно, твой хлеб, а?..

— А ты выглядишь молодцом, время тебя не берет!..

Зять замахал рукой: пустое, мол, говоришь, пустое, — и сдернул кепочку:

— Гляди, полысел, как прохвессор, — и засмеялся. А смеялся он каким-то чистым, детским голоском, будто колокольчик звенел. — Пойдем давай в дом, вот мать обрадуется!..

Зять Афанасий и в самом деле заметно постарел, меньше волос на голове, больше морщин на шее и на лице. Но такой же худущий, как и раньше, так же любит носить клетчатые рубахи, и чтобы они были чистые, глаженые. И так же, как раньше, весь пропах деревом и табаком.

Сестра Урик выбежала в сени, ударила себя по бедрам:

— Ой, боже, Олеша! — и бросилась брату на грудь. — Ой, боже, Олеша! Хочу приехать хоть раз в Чебоксары да все не могу собраться!.. — Со слезами, на глазах она обнимала Алексея Петровича, и он почувствовал, что она все знает о Дине, о его теперешней одинокой жизни. И плакала она, видно, от жалости. — Эка я дура, — спохватилась она, — пойдем давай в дом!..

В сенях было прохладно, хорошо пахло березовыми вениками, а на маленьком окошке под занавесочкой бился о стекло огромный шмель. Все эти тайны деревенского дома волнуют сердце в первые часы, в первые дни, а потом к ним мало-помалу привыкаешь, привыкаешь к сестре, к ее быстрой речи, к этим постоянным вопросам о том, не проголодался ли ты, не хочешь ли покушать. И сколько живешь — неделю, две, все время пироги, блины, мясо, мясо…

Вот уже и сейчас, отстранившись от брата, Урик отдает приказание Афанасию:

— Сбегай в табун за бараном, а я пока поставлю яичницу.

— А где стадо? — с явным неудовольствием отвечает Афанасий — ведь ему тоже хочется побыть рядом с Алексеем. — Я не знаю, куда сегодня погнали…

— Известно куда — в лес по первому просеку.

Афанасий еще потоптался, но делать нечего — взял веревку и мешок.

— Я пошел…

— Да поживей, не задерживайся там!

— Не задерживайся! Как будто в магазин иду, а не в лес…

Ушел Афанасий, а сестра принялась за дело: загремели сковородки и кастрюли, застучали ножи и ложки, запахло жареным, а между тем она успевала сообщать брату о родне, о том, кто у кого родился, кто на ком женился, при этом то и дело с радостными слезами на глазах взглядывая на брата.

— А я ребенка Димкина качаю, вдруг слышу — машина. Кто, думаю, такой приехал?! — сообщала она уже который раз об этом моменте, как будто с него началась у нее другая, радостная жизнь. — Хочу бежать к тебе, а ноги у меня так и подкосились. Ой, Олеша, Олеша!.. — повторяла она опять с жалостью, но дальше не решалась говорить на эту тему, ждала, видимо, пока начнет сам брат. Но Алексей Петрович не торопился. Наоборот, он старался отвлечь сестру, выспрашивал шигалинские новости, хвалил Афанасия — как он украсил дом! Да и внутри было все чисто, все подогнано и покрашено, ничего лишнего и все так удобно — и водяное отопление, и газовая плита, на которой уже вовсю фырчала яичница на сале с луком.

— Да что у нас! — отмахнулась сестра. — Ты вот посмотришь, какой дом Дима отгрохал!..

— Хороший дом получился?

— С ума он сошел с этим домом, вот что! Живут втроем, а такая громадина, что заблудишься!..

— Ну что ж, они еще ребята молодые, семья прибавится…

— Да там хоть три семьи — места хватит. Одной уборки на целый день, техничку надо держать. Сам в школе, сноха в школе, а мне достается!., Сейчас помидоры принесу.

Сестра убежала, а Алексей Петрович стал выкладывать подарки. И когда Урик вернулась, он накинул ей на плечи розовую кофту, которую купил в Норусово. Сестра радостно вспыхнула.

— Совсем девушкой стала, — сказал Алексей Петрович.

— Зачем тратишь деньги? — стала она укорять его, хотя и рада была подарку брата, — Ты так столько расходовал на моих детей, что я вовек с тобой не рассчитаюсь. А когда ты учился, мы сами тебе копейкой не помогали, стыдно перед тобой, Олеша, так стыдно! — И заплакала.

То ли с годами душа сестры чувствительнее стала, то ли сама жизнь, над которой не висит постоянная угроза нужды, делает человека нежнее, но только прежде он никогда не видел, чтобы сестра плакала, Нет, она плакать не умела, сердцу ее чужды были жалость и сострадание, — так, во всяком случае, казалось тогда ему. Но бот оказывается, что сестра очень чувствительная женщина, сердце у нее отзывчивое…

— Твоих подарков мне до смерти не переносить… — говорила она сквозь всхлипы, утирая глаза концом платка. — Когда до войны выходила замуж, самым большим моим богатством был холст из двенадцати пасм. Сама и ткала. А лен был какой? Ты ребенком был, не помнишь, — отец прямо в огороде лен сеял. Отец наш носил простую рубаху, муж Афанасий тоже, разве ворот или подол вышивала. А сейчас все есть, вышитое в магазине купишь, и я уже рукоделье забывать стала… — Тут сестра спохватилась — Ой, Олеша, заговорила я тебя, садись-ко давай за стол, ешь, я сейчас в погреб за пивом сбегаю…

Пиво было не очень густое, а значит, и не крепкое, и Алексей осушил залпом литровую банку. Хорошо! А потом по настоянию Урик принялся за яичницу.

— Вот поешь да отдохни с дороги, — распоряжалась сестра. — Старый приведет барана, а я баню затоплю, помоешься с дороги. В городе насквозь пропылился. Ой, и не знаю, как ты терпишь там такую жару!..

Баня у сестры поставлена в саду, и Алексей Петрович вызвался поносить воду. Но оказалось, что и носить не надо, а только включить мотор, и вода сама побежит в бочку по резиновому шлангу. От нечего делать походил по саду, осмотрел хозяйство зятя Афанасия: сарайчик, где была у него столярка, дубовые формы для гнутья полозьев и дуг, токарный станок для вытачивания ступицы… Все, конечно, старинное, дедовское, но все исправно, все работает. Афанасий любит и похвалиться: «Мои телеги легче и крепче промкомбинатовских. Спроси любого в Шигалях, тебе скажут!..» — «Но ты ведь и берешь подороже!» — «Наоборот! — с азартом возразил Афанасий. — Дешевле беру. Спроси самого Сетнера!..»

На крыльцо сестра вышла.

— Все шорничает Афанасий?

— Ой, боже! Последний год стучал с утра до ночи, в месяц по три стана мастерил. Даже Сетнер приходил: не завод ли, говорит, открыл? Издевается же, окаянный! — Сестра засмеялась.

— А что он так старался?

— Да для пенсии.

— И большая ли теперь у него пенсия?

— Семьдесят рублей.

— Это много или мало?

— Ой, тура![3] Много. У других вон по двадцать рублей, а у меня пятьдесят пять.

— Ну что ж… — сказал он, подумавши, что ведь нему самому скоро придется считать пенсионные рубли.

— Ой, тура! Раньше бы так, когда детей учила!..

Тут малые ворота отворились, и вошел Дима — высокий, статный парень, глаза и брови черные, как у матери, а волосы русые. В руках у него портфель, должно быть, идет из школы, вот и завернул к матери. А дядю Алешу никак уж не ожидал тут встретить.

— Дядя Алеша!.. — сказал он, точно бы еще не веря совсем в то, что это он и есть. — Дядя Алеша!..

— Салам, Дима. Салам!..

3 Тура — бог.

Они обнялись, и Алексей Петрович почувствовал сильные, крепкие плечи, сильные мужские руки племянника.

— Ой, тура!.. — воскликнула на крыльце Урик. Она опять плакала, глаза ее сияли от счастья. — Давайте за стол садитесь, я пива принесу!..

— Нет, нет! — запротестовал Дима, и голос его оказался не менее решительным, чем у матери. — Дядя Леша ко мне пойдет, я дом ему покажу! — И своей сильной рукой крепко взял Алексея Петровича за локоть.

12

Шигали росли.

Чем дальше они шли, чем ближе была околица, тем чаще были новые дома, тем больше было признаков стройки — груды белого и красного кирпича, гравий, доски, уложенный в штабеля и тщательно укрытый толыо тес. А Димин дом оказался почти крайним. Дима остановился и молча кивнул — вот он.