Он чуть не плакал. И вдруг сказал: «Я немец, но только настоящий!» И он уронил голову на руку, которой держался за мою. Мне казалось, самое лучшее — дать ему поплакать.

Вернувшись, К. отдал свой окурок официантке, хлопнул его по спине и растолковал мне, что А. зовут вовсе не А., потому что А.- это ненастоящее немецкое имя. Никто не знает, как его по-настоящему зовут, так как он — немецкий сирота и вырос в детском доме. «У него день рождения 8 мая, у всех из его группы день рождения 8 мая». Поэтому А. празднует его как можно позже. Он только и помнит, что однажды мать засунула ему под подушку крашеные яйца. Это единственный немецкий обычай, который он может вспомнить, но это ничего не дает.

Мы были последними, к кому подошла официантка, чтобы рассчитаться. А. поднял голову, будто хотел показать свои слезы, и сказал: «But I have much more rights to live in Hamburg than this bastard!»

Только тут он выпустил мою руку, оперся о стол и выпрямился. Поддерживаемый мною и К. с обеих сторон, он, качаясь, побрел к гардеробу. Он плакал. Я никогда прежде не видел мужчины, который бы плакал на ходу и даже не вытирал слез.

Наконец А. попал в рукава. К. дал несколько купюр гардеробщику, который, сняв железные засовы, открыл нам входную дверь. А., шатаясь, остановился посреди гардероба, держа руками подол плаща. Мы ждали. Гардеробщик потирал предплечья и сдвинул ноги. А. был так занят, стараясь подтянуть край плаща к левой руке, которую он, видимо, засунул сквозь карман в подкладку, что перестал плакать. Пальцы его, нащупывая друг друга, встретились, по лицу пробежала счастливая улыбка, ямочки появились снова, а также и щелочки глаз. Он медленно протащил руку сквозь дыру, вытащил ее наружу и торжествующе показал кулак.

«Ну вот она, наша бабочка-аврора!» — сказал К., уже снова с сигаретой в уголке рта.

Я дал гардеробщику еще одну купюру, ведь было уже двадцать минут первого…

БЫЛ солнечный апрельский день. Под окнами конторы орали наперсточники. А Флориан Мюллер-Фрич задыхался. Он чувствовал, что ему приходит конец. С самого утра, когда ему пришлось с трудом — мешал живот — сантиметр за сантиметром натягивать носки на потные ноги, он чуял запах смерти. Это не была его собственная вонь, которая так часто заменяла ему отсутствующее общество, не та, крепкая, как эссенция, остававшаяся на подушечках пальцев после стрижки ногтей на ногах, не запах его газов, которые он больше всего любил нюхать под одеялом или — из тех пузырей, которые поднимались из воды в ванне, и уж вовсе не гнилостный смрад застарелой воды из-под цветов, такой же, как его дыхание, и не терпкая горечь пота, который он соскребал со спины. То, что Флориан Мюллер-Фрич теперь чуял носом, пахло концом.

Тем не менее он не вызвал врача, а пошел в контору. Он не хотел в больницу, не хотел забиваться в берлогу, как зверь, — ему надо было, чтобы вокруг хотя бы звучала немецкая речь, даже если самих людей, говорящих по-немецки, он терпеть не мог. Вот ляжет посреди конторы и умрет. Даже русские будут потрясены.

Его удивляло собственное внутреннее спокойствие, не нарушаемое даже перебоями дыхания, а также отсутствие каких-либо особенных чувств и мыслей. Ничего, что изменило бы его взгляд на мир. Для настоящего дела, для чего-то, что не умрет вместе с ним, давно уже было слишком поздно. Потому что то, о чем Флориан Мюллер-Фрич мечтал для себя, всегда доставалось другим, например, его шефу, которого еще и на свете-то не было, когда он уже умел писать и считать. Флориан Мюллер-Фрич никогда не задумывался о смерти. Он долго был верующим. Потом стиснул зубы, все преодолел и пережил. А теперь вот и жизнь одолел. Все произошло слишком быстро. Может быть, поэтому он был так спокоен.

Флориан Мюллер-Фрич не притронулся к бумагам на письменном столе. До конференции после обеда он и так не дотянет. Ходьба отняла все силы. Трудна была также сама мысль, что все это видишь в последний раз — маникюрные щипчики, коврик для ног, подворотню, молочный магазин, Сенную. Последний раз войти в дом, подняться по ступенькам, сказать «доброе утро», не получить ответа. Русские коллеги по крайней мере открыли окно. И они чуяли его смерть? Рубашка и нижнее белье прилипли к спине. Ему нельзя было облокачиваться на спинку стула. Даже на галстуке появились пятна, а на пиджаке под мышками — белые круги. Он уже не стеснялся этого. Это был уже не он.

Флориан Мюллер-Фрич не знал, встать ему или нет. Ни шеф, ни его заместитель не заглядывали к нему. Никто не называл его имени. Ведь кто-нибудь должен же был заметить, что с ним творится.

Скоросшиватель изгибался у него под рукой. Он попытался стащить с ног ботинки — никакого успеха. Он стиснул зубы до скрипа и снова быстро открыл рот — через нос воздух уже не поступал. Но запах смерти он все равно чуял.

Флориан Мюллер-Фрич с усилием выпрямился, хлопнул по краю стола и, шатаясь, побрел к окну. Платком он вытер шею и затылок, для лба использовал рукав. Пот, или что это там было, сбегал по телу и щекотал. Он схватил себя под коленями и чуть не упал. Тяжело, бессильно опустился на подоконник. Хоть бы солнце помогло.

Он высунул голову, и на наперсточников стало капать, но его никто не замечал. Эти были бы идеальными коммивояжерами! Как они заговаривали с незнакомыми людьми, как приманивали их и больше уж не отпускали. Как они ежесекундно меняли тембр голоса, мимику, жесты, в зависимости от характера своей жертвы, которую они видели насквозь. Он не знал, как они зарабатывали деньги, и ни разу не рискнул поставить сам. Боже мой, думал Флориан Мюллер-Фрич, чем я занимаюсь в свой последний час. Он попробовал представить себе, что все прохожие явились на его похороны, а вдоль улицы стоят деревья в низеньких могильных оградках.

Вдруг и доска, и стаканчик, и шарик, на которые он смотрел, исчезли. Какая-то женщина кричала, выла. Разинув рот, она ринулась прямо в полукруг обступивших наперсточников зевак. На нее указывали пальцами. Мысли его задвигались живее. Закружилась карусель картин. Эта женщина проиграла все, все, всю месячную зарплату, если не больше. Не надо было знать русского языка, чтобы понять это. Она сидела на коленях рядом с лужицей его пота и стаскивала с себя вязаную кофту. Стянула с ног босоножки. Но и они никому не были нужны, и ее рука снова опустилась. Вот тут с ним это и случилось — неожиданно и бесшумно. Флориан Мюллер-Фрич почувствовал тепло и легкость между ног и понял: и он может быть судьбой!

В следующую минуту он уже толкнул себя назад в комнату, засеменил к двери. Как хмельной, он кружил в водовороте своих мыслей, на лестнице натолкнулся на перила, облокотился на них. То чуть не падая, то толчками двигаясь вперед, он спускался вниз по лестнице. Люди давали дорогу, отскакивая к стенам. Только бы она была еще здесь, думал Флориан Мюллер-Фрич, толкнул дверь и вывалился на улицу. На правом ботинке отсыревшая подошва оторвалась, зубы еще глубже вгрызлись в губу, галстук захлестнул горло.

Женщина все еще сидела на тротуаре, выла и рвала на себе волосы. Сейчас он положит конец ее мучениям, сейчас! Едва он оказался перед ней, ткань рубашки стала расползаться у него на животе и на шее. Женщина опять закричала, с новой силой, хотела подняться, покачнулась назад, зацепила и потянула за собой остальных.

А Флориан Мюллер-Фрич широко улыбался ей, хотя вместо зубов во рту у него торчали одни пеньки. Ему совершенно не надо, чтобы она сочла его красивым или симпатичным, от нее ничего не требуется. Он избрал ее. Ей предназначалась его жертва. Он схватился за бумажник, прилипший к ткани, рванул его — у него в руках кожа размякла, наружу выполз комок бумажного теста. На правом бедре расползлись брюки.

Россия, думал Флориан Мюллер-Фрич, Россия. Картины закружились быстрее: необъятные просторы, плывущие облака, далекий горизонт, деревья и луга, солнце и вода. Губы его расплывались, плечо опускалось, опорная нога делалась все короче. Ему оставалось всего несколько движений… Флориана Мюллера-Фрича хватило еще как раз на четыре шага, затем он медленно опрокинулся, упал на бок. Толстые ноги задергались. Подтянув колени к подбородку, он закрыл руками свою улыбающуюся физиономию.