Ноги болят, голова болит, богов нету.

Бубна нету, да и зачем шаману комлать, когда боги убежали, как листья от снега. Не призовешь богов. А без богов – как без кумыса.

Бегает загоном шаман. Часовой обедает, затем табак крошит на трубку.

Жарко шаману, будто лисице в гоне.

Встал на колени, запел:

– Ушел дух Койонок на Абаканские горы, ушел и не вернется! Потерял конь узду, не вернется!… Душа твоя как белки Абаканские, – не растают!… Койонок, Койонок!…

Голубой снег падает. Голубые деревья растут.

Вскочил шаман. Заплясал шаман. Завыл шаман. По всей заимке – как десять троек промчалось.

Бегут русские, спешат к загону.

Заметили духи шамана. Увидал их, полетел над тайгой шаман Апо.

А‑а‑а?… Поймал глазами моими, поймал, где духи были! Когда киргизов русские убивали – вы каким мясом обжирались? Зачем сейчас шаману явились? А‑а‑а!…

Пляшет в священной пене шаман. Руками бьет – нет бубна. Тело содрогается, потрясает, нет на теле бубенцов, нет на теле железа, нет плети.

– Бить буду! Железом гонять буду!…

Нечем бить – нет железа, нет плети. Улетают духи на малиновогривых конях.

Русские у двери хохочут широко:

– Завертелся!…

– Орет‑то, как бугай весной!…

– А нос‑то в пене!

– Во‑от лешак!…

На плечах у русских снег, шапки снежные, широкие. И голоса как таежные сугробы. Й лохматы из собачьих шкур дохи.

– Спятил!…

– Каюк!…

– Получил кабинетские земли?

– Захотели, собаки?

– Земель всем!… С большаками воевать!

И комлал до вечера шаман – до вечера хохотали мужики. Приходили и уходили, а смех метался у дверей плотно и неустанно, как снег.

Вечером ушли – привезли в заимку пойманных офицеров. Было их пятеро. Все без погон, без шапок. Уши у них отморожены.

Один молоденький, прижимая руки к ушам, плакал и кричал:

– Граждане! Мы же сочувствуем!… мы вполне… случайно!…

Рыжебородый Наумыч орал:

– Верна!… Усе вы, стервы, сочувствуете, усе! Бить вас, стервей поганых!…

В избе заседал штаб. Ревели на улице полозья. Никитин верхом объезжал отряды, а за ним мальчонка охлябью догонял и кричал:

– Дяденька Микитин, у штабу старики просют! Дяденька!

Было мальчонке весело, свистал он, колотил лошадь кнутом по ушам.

Старик с тающими глазами и с бородой, похожей на ком грязи, сказал:

– Делов многа… Атамановцы с города наступают… Пять волостей соединилось, к нам идут. Чево тут на офицеров смотреть?

– Опять народ требует, народу надо!

Штаб вынес постановление: “Расстрелять”.

Офицеров повели в тайгу. Торопливо, не оглядываясь, увязая в снегу, шли офицеры.

Плотно сбившись, с винтовками наперевес, позади мужики.

Гикали мальчонки. Громко кричали мужики. На назьмах, поджав хвосты, рвали труп теленка тощие собаки.

У самой опушки заметили на дороге к тайге мчащуюся кошеву.

– Ефимыч! – крикнул мальчонка.

И, перебивая друг друга, радостно отозвались мужики.

– Листрат Ефимыч! Едет!…

– Смолин!… Едет!

Тряслись по кошеве алые, зеленые лошади, и снег был над ними, под ними – атласно‑голубой.

– Ефимыч!

– Батюшка!

И один из мужиков радостно крикнул офицерам:

– Бяги! Некогда с вами тут!

Офицеры, пригибаясь, царапая руками снег, побежали.

Мужики выстрелили. Офицеры осели в снег.

Махая винтовками, с гиканьем понеслись мужики к кошеве. Шарахнулись лошади, фыркнули и, изгибая в дугу потное тело, свернули и помчали кошеву сугробами.

Поднялся в кошеве Калистрат Ефимыч в бараньем черном тулупе. Махая шапкой, кричал:

– Шеснадцать волостей. Шеснадцать, хрещены, за советску власть!

Жарко и душно в штабе. Пахнет овчинами, сосновыми дровами.

Распахнув тулуп, в полушубке, затянутом зеленой опояской, в красных пимах‑валенках, густо говорит Калистрат Ефимыч:

– На съезду Советов шеснадцати волостей, одна не хочет – расстрелять приказал усю.

Никита вскочил:

– Прошу слова!… Не уполномачивал!

Закричали со двора мужики:

– Обождь, Микитин, обождь! Дай Листрату!

– Дуй, Листрат, правильно!…

Широкий, как стол, тулуп. Воротник курчавый, мокрый, борода синяя оттаивает – каплет.

– Усех делегатов расстреляли – не дерзай, коли всем миром идем.

– Пра‑авильна!…

– Не лезь!…

– Атамановцы с городов идут. Полки! Тьма‑тьмущая, надо и нам сбирать. У те как, Микитин, сбираешь?

– Побьем!

– Крой!

– Усех порежем!

Злятся, трясутся стены избы. Земля на дворе обжигает черные зубы, люди на зубах у ней как пена.

Гудит, ширится в духоте резкий голос Никитина:

– Товарищи!… Ячейка протестует!… Товарищи, надо!…

– Чаво там, Листрат, дуй, бей на нашу голову!!

Мокрый бараний тулуп в дверях. На крыльце. Как бревно – над головами голос:

– Шеснадцать волостей в полку!… Колчаковскую, значит, армию бить.

– О‑о‑о!…

– Валяй, Листрат!… Валяй!…

У ворот в шали и в шубе – женщина. Липнет по воротам бледно‑малиновый снег. Комья его, как цветы, – на земле.

– Настасья? – спросил Калистрат Ефимыч. – Аль нет? Тебе чего тут?

Темное, сухое, как старое дерево, лицо. Руки под тулупом шарятся. Наумыч сказал:

– Гости к тебе, Ефимыч, Гриппина.

Расталкивая снег, мечась телом, закричала Агриппина:

– Антихристы, христопродавцы! Чтоб вам ни дна ни покрышки… провалиться вам в преисподнюю, душегубы! Будь вы прокляты!

Наумыч, махая галицами, смеялся.

– Пойдем в избу, – сказал Калистрат Ефимыч, – нечо улицу срамить.

А в темных сенях зазвенели металлически ее руки.

Взвизгнул Наумыч:

– Листрат, берегись… режет!…

Мяли темноту трое.

Тыкал топор по стене. Темнота вилась и билась в крике бабьем:

– Грех… на душу, владычица Абалатская!… Душегуба, разбойника!

– Убью!…

…Рыжебородый Наумыч притащил Агриппину к загону, где заперли шамана, втолкнул ее и разозленно сказал:

– Резаться, курва? Мы те научим!

Потрогал труп шамана, перевернул вверх лицом и, сложив ему руки крестом, сказал:

– Поди, какой ни есть, а поп. Царство небесное!

Плакала у кровати Настасья Максимовна. Грудь как сугроб, а глаза – лед ледниковый.

– Решат так тебя, Листратушка. Не один, так другой!… Кабы не Наумыч, кончила бы она тебя, Гриппина‑то.

Распуская зеленую опояску, говорил Калистрат Ефимыч:

– Меня кончат не скоро. Я стожильный. У ей, вишь, наши‑то полюбовника убили… А может, и я убил?

Помолчал и, ставя пимы на печь, добавил:

– Пришло время – надо убивать. А пошто, не знаю… Микитин не велит. По‑своему гнет. А убивать приходится.

– Кабинетски‑то земли отняли?

– Отняли!… Как же!

– А теперь каки будут отымать?

– Найдется.

Взбивая подушки, сказала Настасья Максимовна:

– Я, Листратушка, мыслю пельмени доспеть и Микитина на пельмени кликнуть. Поди, так и покормить сердечного некому?

– Доспей!

…А в это время у поселка Талицы Власьевская волость давала бой атаманским отрядам.

Бежала у поселка и по долине сизо‑бурая лисица – снег густой.

XXXVII

Бежал по земле снег, густой, сизо‑бурый – лисица Обдорских тундр.

Били атамановцы из пулеметов, из орудий в повисшую над ними ночь. А ночь била в атамановцев – из пулеметов, из пушки древней, что вытащили из музея. Заряжали пушку гвоздями, тащили на лыжах, били в тьму.

Трещит поселок – горят пригоны. Сено – вверх в сизо‑бурое небо! Алое сено вниз – в сизо‑бурую землю.

Алый огонь поджигает небо – горят избы.

Трещит поселок – горит ветер от поселка, багровый! Люди бегут поселком в багровых рубахах.

– Восподи!

– Владычица, спаси и помилуй!

Железо не любит разговора – железо заставляет молчать.

У каждого двора убито по бабе. У каждых ворот по бабе. Нет мужиков – бей баб. Разворочены красные мяса чрева.

Бить кого‑нибудь надо.

Бей, жги!

Бей снега, жги небо!