Изменить стиль страницы

И увидела Ольга, нет, не увидела — почуяла, как помрачнел лицом при этих словах соседа: «Поеду! Завтра же поеду!» — Петр. И работал дальше, будто подневольный. Тогда еще она приготовилась: уедет.

Чего только не наобещал он ей: и на праздники-то приезжать будет, и деньги-то слать, и письма каждый день писать — только отпусти!

Опять повязала Ольга платок до самых бровей. Да как стянешь-спеленаешь душу-то?

Когда нащупывала в почтовом ящике конверт, слабели ноги. И не было уже той радости, какую должна испытывать мать, получая письмо от дочери.

А осень пришла сразу холодная, слякотная, будто наверстывала упущенное или мстила кому-то за опоздание.

Зато зимушка не припозднилась.

Писем от Петра все не было. Как в воду канул. Ей бы рассердиться на него, скорей бы, может, забылся. Так нет же — все думы о нем: а вдруг, не ровен час, заболел? Или случай какой несчастный, непроторенными ведь дорожками ходит. И вот изводит себя, изводит. Куда, к кому кинуться, с какого конца начать розыски.

В эти-то дни, перед самыми ноябрьскими, и заприхварывала. То голову ей окружит, в глазах потемнеет, то заподташнивает, от еды отвернет. Раз до того дошло — побежала к соседке:

— Выручай, тетка Марья, клюквенного киселя хочу, спасу нет! Котору ночь уж во сне вижу, как пью его и напиться не могу…

— Да не бирала я нонче клюквы-то. Сказывают, змеи там объявилися, на болотах-то, я и напужалася. А брусники нонче множину замочила, дать брусники? — и постреливала в Ольгу догадливыми глазами.

— Нет, — скривилась Ольга от слова «брусника». — Клюквенного хочу и больше никакого.

— Ну-к возьми да и сходи, самый раз теперь: змеи-то, поди, от холоду попрятались, а клюква-то никуда не делась. Лопаткой снег разгреби да и бери себе. Я бы с тобой сбегала, да боюсь — ревматизма опять привяжется, застужу руки-то… А это ведь тебя, девка, на резвы ножки ломат…

Ольга так и села, где стояла:

— Да ты что, тетка Марья?

— Иди, иди по клюкву-то, иди знай! — весело выпроваживала ее соседка.

В лес по ягоды Ольга ушла поутру. А возвращаться пришлось ей ввечеру. Ведь дня-то зимой не бывает. Шла, всматривалась в сумерки, а перед глазами все ягоды мельтешили, дорогу застили. Уж больно чудно собирать ее зимой: разгребешь снег лопаткой, ягоды и проступят, да такие крупные.

Торопилась Ольга.

Двумя темными рядами обступили ее молчаливые деревья. В другой раз она бы, может, запооглядывалась: кругом ведь ни души, место глухое — просекой пошла-то, чтоб прямее. Но никакого страха не ведала сейчас Ольга. Вся она на себе сосредоточилась: а вдруг да и правда затеплилась в ней, завязалась новая жизнь? И первым того знаком была неутолимая жажда — испить клюквенного киселя.

Вот и шла и несла в себе эту жажду, радуясь, что все больше, все нетерпеливее хочется ей пить.

Когда вышла к деревне, в избах уже горели огни.

«Сейчас, потерпи, потерпи, — себе ли самой, тому ли, едва зародившемуся в ней, нашептывала Ольга. — Сейчас… сейчас… потерпи… попьем… попьем… сварим и попьем…»

Все, все вытеснялось в ней одним этим желанием, одной этой великой жаждой, утолить которую и было сейчас для Ольги главным делом.

— Скоро уже, скоро, — шептала пересохшими губами и всматривалась в едва проступавшую тропинку. Не заметила поэтому, что и в ее окошках горел свет…

1978

Лиха беда — начало

— Главное — это как начать. Как начнешь, так и пойдет. Не забывай об этом, сынок…

Рыжие мохнатые брови директора наползли тучей на глаза, он отвернулся, распахнул створки окна. В кабинете запахло парным молоком, теплыми коровьими лепешками — только что мимо конторы прогнали стадо.

— Не забывай… Ну, и нас не забывай… Какая помощь понадобится — и словом, и чем посущественнее, — поможем, поди, сынок.

Он всех своих молодых специалистов величал так: «сынок», их рыжеволосый, рыжеглазый, рыжебровый директор Телегин. Он их — сынок, они его — батя.

— Эх, батя, — только и сказал Владимир, а сам думал, беспокойно оглядываясь на дверь: «Как бы проскочить мимо нее? Ну, Зи-на-и-да! Ведь вчера попрощались, чего же еще? Прибежала… Караулит… А в приемной уже людей полно, ни свет ни заря… Хоть в окно прыгай», — и смотрел тоскливо на брезентушку, поджидавшую его у конторы.

Рыжие глаза усмехнулись, рыжие брови хитровато шевельнулись: Телегин понял его беспокойство:

— Не скучай — провожу. Ладно, что не все сбежались, а то бы как сквозь строй пришлось вести-то тебя… Это все твои вещички? Не много же ты у нас нажил… Эх, жениться тебе надо, сынок! Ну, на родине-то оженят, живо-два! Там не отвертишша! Да, они-то, зазнобы твои, замену найдут, а я кем тебя заменю?

— Ивина Серегу, батя, ставьте…

— Серегу? — нахмурился Телегин. — Бы-ыла у меня с ним беседушка. Не годится он. Уверовал, дурачок, мол, поэт. В газету районную наладился. Удерет, однако, живо-два…

— Ммм… — как от зубной боли скривился Владимир. — Спятил! Стихоплет из него — тьфу! Агроном он, агроном! Спаси его, батя! Поставь на мое место!

— Нет, сынок, не проси: земля двоедушия не терпит, сразу среагирует. Мишку поставлю.

— Мишку? Главным? Да он же сосунок еще!

— А ты не сосунок был, когда я тебя к себе сагитировал?

Не любил вспоминать ту историю Владимир: даже сейчас сцепил зубы, желваки под кожей заходили.

— Ну-ну, забыть пора, простить, — любовался им Телегин.

— Ни-ког-да! Хорошо, что ушел, говорят, на пенсию. Я бы его в два счета уволил! Довел совхоз до ручки! Пполено Иванович!

— Не начинай с этого, сынок. На чужие грехи едешь — все возьми на себя. На прежнего директора не сваливай. А уж про агронома и вовсе — молчок! А то скажут — счеты сводишь. Не пори горячки, сынок…

— Ладно, батя, постараюсь, — как мгновенно загорался Владимир, так мгновенно и остывал под любящим взглядом.

— Ну, пора, однако, — завесил опять Телегин рыжей тучей глаза.

В приемной Владимиру пришлось приостановиться, попрощаться со всеми, кто там был, за руку. Как до Зинаиды дошла очередь, полоснула она его по глазам синей молоньей, вышла, вскинув голову.

— Этто была у нас Парунька придурошная, помнишь, кум? — услышал Владимир, выходя за ней следом. — Дак она, бывало, так говаривала: меня взамуж не возьмут, дак я убегом убегу… Так и эта…

Зинаида будто ничего этого не слышала, смотрела независимо мимо Владимира.

— Ну, — обнял Телегин бывшего теперь главного своего агронома, — не поминай лихом…

— Да что вы, батя! Спасибо, за все вам спасибо. — А сам поглядывал на Зинаиду: не отколола бы какого номерка. Помахал ей от машины игриво.

— Гони! — как в блиндаж, юркнул в кабину.

— Постой! — кинулась следом Зинаида. — Сто-о-ой! — неслась, презирая глазеющих на нее от ворот, из окон людей.

— Притормози, Федя, не отстанет… Ну что? Что Зина?

— Шшто? — колыхала перед ним запалившейся грудью. — Шшто? Думаешь, не знаю, на кого променял? Зна-аю! Все-о знаю! Ни свет ни заря отправилась зазноба твоя с корзиночкой в лес! По грибы! Земля-то еще не отошла — грибы! Сговорились? К твоему полю пошла! Там и подсадишь ее…

— Все? — заходили под натянутой кожей желваки.

— Все! Кати! Скатертью дорожка!

Машина дернулась, помчалась вниз по улице, к речке. А Зинаида, сразу обессилев, поплелась задами, от людских глаз подальше.

«Ну что, что мне было делать? — корил себя, жалея ее, Владимир. — Ну, нет к ней ничего. Да и не было… Неужели и та ждет его у дороги? Вот ведь фантазия! Ну, потанцевал, ну, руку пожал легонечко…»

— Что? Остановимся? — спросил шофер Федя и кивнул на придорожный колок. Там, среди стайки березок, голубела косынка молоденькой учительницы Наденьки.

— Нет, нет! — испуганно даже вскричал Владимир. — Гони!

«Эх, — когда проскакивали колок, подумал он с досадой, — хотел с полем своим проститься…»

С ним, с этим полем, краем которого мчались они теперь, связано столько радостей и мук почти десятилетней работы Владимира. Здесь они с Телегиным поставили все свои опыты. Отсюда, от этой вот землицы, богатеть стали, отсюда вся их слава и весь их почет.