Изменить стиль страницы

«Эта», девятнадцатилетняя дочь Любка, Любушка, Любава, спала в своей горенке, затянутой от света занавесками. И во сне улыбались ее губы. Ольга зашла в горенку, чтобы поднять дочь, да пожалела. Постояла, потопталась возле кровати, на шее дочери под смоляной косой разглядела темно-вишневый следок. Прикрыла простыней: удержу не знают.

И вдруг захлестнуло ее болью. Будто теперь только дошло до Ольги: ведь уезжает ее Любушка на чужудальню сторонушку. Одна она теперь, на всем белом свете одна-одинешенька.

Печально-сочувственно смотрел с портрета муж Василий, «Все, Вася, кончилась и моя жизнь, — сами собой родились слова эти. — Все… все…»

Десять лет прошло, как схоронила она Василия. Плохой смертью помер ее Вася: сгорел, от вина сгорел. Одно было утешение, что не парня ростит — девка-то не запьет. Не пережить бы ей, однако, если бы сын был да по отцовской тропке пошел. Сколько таких примеров только в их деревне. Сладу не стало с мужиками. Матерям да женам смотреть на них — лиха беда.

Потому и Витя, зятек-то новоявленный, к душе пришелся, что трезвенник. Как пришел он в первый раз, Ольга, по обыкновению, на стол собрала. Да не поллитровку «Московской» — пузатенькую бутылочку коньяка выставила, знай, мол, наших! Соседа Семена скричала, он на такие дела почуткой — и не позовешь, так явится. Тоже вот — на все руки мастер, а до того дошел: жена Лида девчонок недавно сгребла да в город от него к матери укатила.

Разлила Ольга коньяк, а Витя вспыхнул, будто маков цвет: я, мол, не пью. «Куражится, — подумала Ольга, — цену себе набавляет!»

— Ну, хоть пригуби за компанию!

Пригубил. И видно было — без охоты… Покорил будущую свою тещу тем самым, ох покорил!

— Е-мое, твоя телега! Да какой же ты после этого лейтенант! — не на шутку расстроился Семен. — И после этого верь тебе, будто танком управляешь!

— Не танком, а целым взводом! — похвастала Люба.

А Витя вспыхнул еще круче, взмахнул благодарно в сторону невесты золотистыми ресницами.

«И ведь угадай же так, — радовалась, глядя на них, Ольга. — Она — черным-черна, вся в бабушку Елену, в свекровушку, царство ей небесное. А он — светленький, ровно из сказки раскрасавец! Ну, не парочка ли? Судьба, видно, судьба…»

— Вот тебе и институт! — подмигнул Любе быстро захмелевший Семен. — Э, е-мое, твоя телега!

Люба наладилась было что-то дерзкое в ответ ему брякнуть, да перехватила строгий взгляд матери, смолчала. Больное местечко задел Семен, разбередил: не прошла по конкурсу в прошлом году дочка. Нынче собиралась-готовилась. Никакой работой старалась не загружать ее Ольга. Самой не пришлось лишку-то поучиться, так уж как надеялась дочке дать полное, самое высшее образование. Да вон как все повернулось.

И опять, видно, судьба вмешалась-распорядилась: в институт не прошла, зато в тот август с Витей познакомилась в городе-то. Отпуск ему пал на тот август. На два денька и приезжал всего в город к родичам. И сведи же их с Любавой случай. По всему выходит — судьба.

Взяла с нее Ольга слово, что дальше будет учиться, хоть заочно, хоть как, да и благословила. Вот теперь и крутись.

Без малого полдеревни пировало на свадьбе народу. Металась совсем опавшая за эти дни Ольга меж гостями. И приветить всех успевала, и спеть, и сплясать. Но что бы ни делала, не отдыхало ни на мгновение от тоски ее сердце: одна, одна теперь. Кончилась жизнь, кончилась… А и не жила будто, главно дело. Сколько назад ни оглядывайся, нечего, кроме работы, и вспомнить. С тридцати лет вдовеет. Да и живой был Василий, а скоро после свадьбы постыл стал. Через водку эту проклятую и опостылел.

Не забыть Ольге одного случая. Поначалу-то, как пристрастился Василий к вину, они со свекровью — жива она была еще в те поры — отваживать его пытались. И прятали эти чекушки да поллитровочки. И зелья всякого в водку подсыпали.

А один раз так обе разошлись-расхрабрились: отобрали у него бутылку какой-то сладкой, тягучей наливки — другой-то, видно, в магазине не случилось — да и выпили по очереди у него на глазах. И смех и грех! С той поры и отворотило будто Ольгу не только от наливки приторно-тягучей, а и от самого Василия.

Судили ее бабы, что не больно убивалась по нему, не причитала, не рвалась за ним в могилу. Ну да на каждый роток не накинешь платок.

Ни на что особенно-то не надеялась Ольга с той поры, но и годы не считала, не задумывалась.

А теперь вот, в эти несколько дней, иссосала-изгрызла ее тоска.

В самый разгар веселья улучила момент, выскочила в темный после праздничной избы, нежилой соседский двор, укрылась в дальнем углу его за баней, повалилась головой на прясло. И понимала, не стыдясь таких мыслей: не по дочке плачет-захлебывается, а мечты-надеи свои хоронит-отпевает.

Проводила дочку с зятем, и с той поры будто переломилась ее жизнь, под уклон пошла. Все вроде ввысь вышагивала, стремилась к чему-то, да враз и повернула вниз, под горку. Так зимой, в декабрьскую пору, дня ровно не бывает, как ни пытайся уловить его, заприметить. Только будто солнце взойдет, ленивое, к зимним делам равнодушное, только до вершин елей-сосен доползет, глядь — уже за них же и прячется. Вниз-то ему скорехонько катиться. Пока вверх ползет — это все еще утро. А как вниз заскользит — это уже вечер. Вот и получается, что дня-то зимой — как не бывало.

Приметили сельчане перемену в ней: замкнулась, посуровела их Олюшка. И одеваться стала во что придется, и платок повязывать по-старушечьи. Да объяснили такую перемену тоской по дочери: шутка ли — в одночасье укатила от матери на край света!

А дни текли за днями. И покорно волоклось за ними Ольгино житье-бытье. Работала с утра до ночи: на ферме, в огороде, на покосе — заполняла сутки, да не способна была заполнить пустоты в сердце.

В тот день Ольга была выходная и еще с вечера, валясь в постель, загадала выспаться. Ну ее, работу, всю не переделаешь! Отосплюсь! Как словом, так и делом: кое-как подоила раным-рано корову и опять в постель.

И сквозь сон услышала вдруг потюкиванье топориком: «Тюк-тюк! тюк-тюк!» И покажись ей, в дреме-то, что это дедушка во дворе стариковскую работу справляет. Колышек обтешет, прясло подправит. Потом щепочки и стружку соберет до единой, принесет бабушке на растопку, в уголок на шестке пристроит. Потом всю ограду выметет и метелочку под крышей у поленницы поставит: все у него по порядочку, и каждому «струменту» свое место.

А бабушка, раскрасневшаяся у печи, ухватами-сковородниками орудует, вот-вот скричит: «Олюшка, вставай-ка, мила дочь, лепешки подоспели, вставай, пока горяченькие, с молочком, со сметанкой…»

Ольге легко стало, безмятежно. Свернулась под одеялом по-детски калачиком в ожидании горяченьких лепешек. И так сладко вздремнулось, так беззаботно!

А топорик все тюкал да тюкал. Ольга засыпала под его стук, и верилось ей, что день ее ждет легкий, теплый, как этот сон. И день этот летний будет нескончаемо долгим. И все-все у нее еще впереди…

Проснулась окончательно в глухой тишине. «Приснился топорик-то. Все приснилось, пригрезилось… Давно не поминала бабушку с дедушкой, вот и…»

И опять тяжкой безысходностью навалился предстоящий день.

«Встану да хоть преснушек постряпаю, бабок скричу — пускай помянут всех моих… Нет, неохота, в другой раз… Ребятам отписать надо, уж неделя, как получила от них письмо. В другой раз… В лес, в лес… на покос. Кошенина не подоспела, правда. Все равно — пойду, подшевелю ее, поверну, может, доспеет к вечеру, так и сгребу…» А понимала: не затем в лес ее манит, чтоб сгрести кошенину, — в лесу только и отходило чуток сердце.

Там каждая травинка казалась Ольге живой, глаза-росинки смотрели в самую душу, а под шепоток листвы берез так сладко да легко плачется.

«Пойду, выревусь», — а сама все лежала с открытыми, неподвижными глазами.

И вдруг ожил топорик: «Тюк-тюк!» — запокрикивал бойко где-то совсем рядом, под окошками. Или отдается так?