Изменить стиль страницы

Лапта смешалась. Все — и игроки, и болельщики — сгрудились вокруг Павла.

— Дядя Степан! Дядя Ефим! — крепко сжимал он шершавые руки. — Илюха!

— Да вот, видишь? — показал Илья на костыль. А к Павлу рвались женщины:

— Да где ты оставил годочков-то своих?

— А Васеня-то, Васеня! За Васеней бегите!

Только Юлька осталась по-за кругом. Вспомнилось ей, как провожали новобранцев на фронт. Как сейчас видит: идет она, двенадцатилетняя девчонка, по заснеженной улице. Покачиваются на коромысле ведерки, полные синего холода. А у сельсовета играют в снежки новобранцы. Стриженые и оттого круглые, как кочаны капусты, головы обнажены, глаза озорно сверкают, зубы блестят. И беспричинный, беспечный хохот висит в воздухе. Будто не на войну едут парни, а в соседнюю деревню на свадьбу. Засмотрелась Юлька тогда, вздрогнула, когда Павел окликнул ее:

— Эй! Ульянка! Напои-ка на дорожку!

— Это я по метрике — Ульяна, а зовут — Юлькой, — строго сказала она.

Парни глотали из ее ведерышек синий холод, передавали их друг другу, как кринки с молоком. Совсем рядом пьет Павел, Панка, так все зовут его в деревне. Крупно глотает, неторопливо. На стеганку стекает два ручейка.

— Эх, хороша водица! Обжигает! — На подбородке блестит росинка. Юлька заплакала.

— Ты чего это, Ульянка? — заглянул он в ее глаза.

— Жалко, шибко тебя жалко, Панка! — И, спохватившись, добавила: — И всех вас жалко шибко…

Дрогнуло лицо Павла, обнял ее вместе с коромыслицем.

— По коням! — понеслась команда. Из сельсовета пестрой толпой высыпала родня. Запричитали женщины.

— Вернусь, Тоньша! Ты только жди, Тоньша! — шептал светловолосой голубоглазой своей однокласснице Петьша, Панкин друг. Оправляли сбрую на лошадях старики. Не снимая рук с Юлькиного коромысла, смотрел и Павел на Тоню, хотел попрощаться, да не отходил от нее Петьша, вглядывался с отчаянием в ее голубые, как утренний снег, глаза. К Павлу молча приникла мать.

Лошади взяли рысцой. Новобранцы отрывались от родных, сыпались в кошевки. Уже на ходу Павел отыскал глазами Юльку, одиноко стоявшую в стороне с коромыслицем на плечах, пообещал при всех:

— Я вернусь, Ульянка! Вернусь! А ты расти поскорея!

И вот он вернулся. Он, Панка.

— Да где же ты оставил-растерял дружков своих закадычных? — причитала Сергеевна, припадая головой к медалям да орденам, густо украшавшим грудь Павла. — Да где же они, го-о-доч-ки твои?

— Пойдем, Сергеевна, пойдем, — осторожно освобождал Павла от старухи дядя Ларивон. — Дай солдату передохнуть. — И сам крепко сжимал зубы, чтобы, как Сергеевна, не зареветь в голос: ведь лучшим другом был Панка сыну его.

— Эх, Петьша, Петьша! — простонал Павел. Кто-то протянул ему лапту. Подбросил ее в руках Павел, размахнулся было и замер!

— Панка! — опередил взмах лапты задыхающийся крик. Расталкивая сельчан, рвалась к нему мать.

— Варначище! Лихоимец ты эдакий! — ругала она сына так, словно не было четырехлетней разлуки, а просто ее Панка вовремя не вернулся с игрища! — Варнак! Лапту сдумал гонять! А мать жди его, окаянного! Счас огрею лаптой этой по загривку твоему!

Павел, как самую лучшую на свете музыку, слушал эти слова, и лицо его вздрагивало от волнения. Он не шелохнулся, пока мать не приблизилась к нему, не прильнула, истосковавшаяся.

— Панка, кровиночка моя, — проговорила только губами, для одного сына проговорила. Но так тихо стало вокруг, что слова эти долетели до каждого, кто был на поляне.

Доставали поспешно бывшие солдаты кисеты, ловко высекали из кресала искру, закуривали, отворачивались, чтобы не видеть старух, стариков, вдов, их ребятишек, засмотревшихся на счастье чужой встречи. Будто в чем-то были виноваты они, несколько мужиков-солдат, доживших до этого вечера.

Повиснув на плече сына, уводила его тетка Васеня с поляны. Гуртом семенили за ними мальчишки, спорили, кому нести вещмешок. Группками растекались по переулкам люди.

Юлька рвалась глазами за Павлом: не заметил, не узнал, не оглянулся.

Отец Юльки погиб в сорок первом. Оплакивая его, теперь все свои радости и надежды связывала она с возвращением Павла. Шла год за годом война. Взрослела Юлька. И взрослела ее детская любовь к солдату.

— Улька! — окликнул ее от огорода материн голос. — Пестрянка, якорь-то ее, где-то шляется! Гони-и!

Юлька заторопилась в лес. Перед ней кудлато рос куст крапивы. «Если перепрыгну, — загадала она вдруг, — то…» И она разбежалась и прыгнула! И — в самую середину куста.

— Ой! — взвизгнула на всю поляну, кубарем выкатилась из крапивы, растирая изжаленные ноги. Хорошо, что никто не видел.

— Прямо что! — сердито ответила кудлатому кусту. — Так я тебе и поверила!

Но все-таки, убегая в поисках Пестрянки, несколько раз обернулась тревожно на темную тень куста.

Павел угодил к самому сенокосу. Косил он, не чувствуя усталости. Натосковавшиеся по деревенской работе руки крепко держали литовку. Косил он ладно, красиво, чисто прокашивал ряд, ровной волной укладывал траву. Сзади шел дед Бондарь. Давно уже забыли в деревне его настоящее имя, звали по ремеслу — Бондарь да Бондарь. За ним тетенька Шишка. Ее опять за бородавку на носу так величали. Дальше шла тетя Танечка, маленькая, кругленькая, яркоглазая вдова. А за тетей Танечкой Минька. Он еле успевал за взрослыми косцами, но храбрился, то и дело покрикивал;

— Поторапливайтесь, бабоньки! Пятки подкошу!

Юлька вместе с другими девчатами сгребала чуть поодаль сухое сено в огромные перекати-поле и видела только Павла. Да и не она одна. Поглядывала на его играющую мускулами спину и хохотушка Лариска. И длиннолицая перезревшая девушка Соня.

В конце ряда Павел остановился, прислушался. Легонько пошумливал лес, стрекотали кузнечики. С соседнего покоса, где мужики и бабы дометывали зарод, слышались вздохи нелегкой работы…

— Ну, брат Панка, пристал я за тобой гоняться! — дед Бондарь достал из-за голенища брусок.

Жжиг-жжиг — заходил он у него в руках. Павел тоже достал брусок. Ловко, будто делал это каждый день, навострил косу.

— Стосковались, видать, руки-то по литовке?

— Стосковались, дедушка Бондарь, — ответил Павел, а глаза не могли оторваться от лощины, на краю которой кончался покос. Давно выкошенная, она казалась такой прибранной да нарядной от сочной отавы. Ну, хоть ложись набок да и катись так до самой речки. А между тем косари наточили литовки и Минька захорохорился:

— Ну, что стали? Пятки подрежу!

Павел теперь шел в сторону девушек, и Юлька могла смотреть на него, сколько душе хотелось. Она торопливо скатывала просушенное звонкое сено в огромные валки, поднимала, царапая шею, руки, неподдающийся живой ворох, помогала коленом и смотрела, смотрела сквозь решето былинок на Павла. Вот не заметила копну, прошла мимо.

— Юлька! — засмеялась на весь покос Лариска, — Ты что это сегодня? Ничего не видишь, окромя… — И она хитро прищурилась в сторону Павла.

— Дурочка ты, Лариска! — одернула ее Соня. — Одно на уме.

Юлька испугалась разоблачения, заработала проворнее, бегая от валка к валку, и уже опасалась глядеть в сторону Павла. А глаза сами просились туда, неподвластные ей.

Нарядная в молодой отаве лощина сбегала к звонкой, проворной речке Шадрихе. Заглушая древнюю неторопливую ее песню, хохотал Павел, бросая пригоршни воды в девчонок. Те повизгивали, довольные.

Юлька прыгала по промытым таежной водой камешкам, искала место поглубже. Нашла, зачерпнула ведерышко. Не успела разогнуться, вздрогнула, замерла над серебристой струей.

— Дай напиться солдату!

Павел взял ведерко, будто крынку с молоком. Глотал крупно. На подбородке блестела росинка. Непрошеные слезы комком застряли в горле Юльки.

Павел оторвался наконец от ведерка, вздохнул шумно: устал пить. Посмотрел на Юльку, будто спросил:

— Ну, что так смотришь?

— А ты? — ответили Юлькины глаза.