Изменить стиль страницы

Наутро собрал свои пожитки, заколотил крест-накрест окна избы — до свиданья, города и хаты!

В березовой роще, которую никак нельзя было миновать, поджидала его Лена. Стиснув зубы, прошел мимо.

— Володя! — услышал виноватое.

Не обернулся. Шел прямиком, едва различая под ногами заросшую колею давно не езженного проселка.

Очнулся у поля, безжалостно перепаханного по приказанию Поленова. Вывороченными глыбами, глубокими меж этими глыбами яминами с укором смотрело на Владимира это поле. Будто знало оно: ничего, кроме сорной травы овсюга, не родить ему теперь. Несколько лет назад по предложению Владимира нарочно запахали на этом поле семена овсюга поглубже — похоронили и помнили: не шевелить их, не тревожить… И вот…

— Я вернусь! — сами собой родились, как клятва, слова. — Вернусь!

И вот возвращался. Босиком. Не замечая покалывания промытой дождем песчано-каменистой дороги.

«…И она здесь… Сколько же лет мы не виделись?.. Неужели здесь?.. И я увижу ее… Увижу, скажу… Лена… Что же я скажу ей?..»

Торжественно, победно затрубило, загудело, запело над ним. Поднял голову: оказывается, низко над дорогой, пересекая ее, тянулись провода высоковольтной линии.

Возгудали эти мощные струны. Вторила им его душа. И вдруг все смолкло. Будто оглох он вмиг: глаза его наткнулись на крашеную синюю оградку.

Ноги сами свернули с дороги. У воротцев обулся, открыл их.

Порыжевшая хвоя простеньких еловых венков с выцветшими самодельными гвоздичками, розочками, васильками; приветливые, чаще всего смеющиеся взгляды с фотографий на крестах, на дешевеньких памятниках; посыпанные пшенной крупой свежие могилы, остатки на них яичной скорлупы… Деревенское кладбище…

Он долго искал могилу отца. Нашел. Постоял. Обошел кругом, коснулся застаревшей влажной травы в изголовье ее — поздоровался так по обычаю. Фотографии не было на тумбочке, звездочка, когда-то ярко-красная, повыгорела.

Об отце он знал, наверное, все. Из рассказов матери, сестры, друга Васи. Вспоминая об отце, и мать, и сестра всегда плакали, и Володя, слушая их, начинал, бывало, хныкать, жалея их. Но отца так никогда и не удалось ему вспомнить, даже во сне.

Горло стиснуло.

«Прости меня, отец», — сами собой сказались слова. За что его должен простить отец, он не знал. Может, за то, что долго не был здесь. Может, за то, что не мог вспомнить его живым.

«Надо будет поправить здесь все», — окинул заброшенную тесную усадебку-могилу.

Потом не спеша пошел по тропинкам, то сплошь затянутым травой, то по хорошо протоптанным, присыпанным свежей влажной глиной.

— Дядя Иван! И ты сюда перебрался…

Остановился, всматриваясь в фотографию. С нее смотрел на Владимира пожилой солдат, при всех медалях, в лихо сдвинутой набекрень пилотке. Как и должен смотреть победитель. Таким Владимир дядю Ивана не помнил.

А помнил он его сидящим на краю телеги, в стареньких валенках, и зимой, и летом. У дяди Ивана после фронта болели испростуженные ноги. Он сидел на краю телеги, а под ней болтались будто и не его совсем, будто и ненужные ему, обутые в подшитые валенки ноги. Володе даже казалось, что он и спит так, сидя на телеге.

— Дядь Иван, здрррасссте! — кричал ему, бывало, Володя, нарочно обогнув подводу с головы Гнедка, потому что дядя Иван и слышал плоховато после контузии.

— A-а, Володьша! — улыбался ему добрый возчик. — Айда садись, прокатишша!

К концу улицы уж полна телега ребятишек.

— У нас все больше Иваны, — ведет тем временем свой рассказ дядя Иван, — а у их все больше Фрицы да Гансы. Вот толькё-толькё затишок случится, оне счас складные стулья раскладывают, опять же зерькальцы — сидят и броются, сидят и броются…

…Недалеко от могилы дяди Ивана Владимир опять остановился. «Зоя! Да когда же ты?..» А она смотрела на него с фотографии, как когда-то, с какой-то кроткой нежностью. Зоя…

Конечно, она годилась ему в матери, и он должен был бы называть ее тетя Зоя. Но так уж повелось, что вся деревня, и мал и стар, звали ее просто по имени. Ну, и Володя, как все.

Вот идет она, бывало, из конторы — счетоводом работала, — а Володя издалека увидит ее и — скорей меж жердинок ворот пролезет — вот и на улице. Идет ей навстречу, а на Зою не смотрит. Но и не глядя видит, какое красивое на ней платье, какие толстые у нее косы, уложенные короной, какие белые зубы, какие веселые ямочки на щеках.

Лет пять всего и было-то ему.

— Это кто зе это топает, а? — никогда не было, чтобы не заметила его. — Это сто зе это за парниска такой холосенький?

Володя убегал от нее, она догоняла, он — в сторону, она — за ним. Володя с хохотом туда-сюда от нее. Но сдавался первым, потому что боялся: вдруг Зоя поиграет и дальше пойдет. А он так хотел, чтобы она поймала его.

И она ловила, подбрасывала на своих сильных и таких мягких, ласковых руках, щекотала, прижимала к теплой, будто пуховой груди, душистым лицом приникала к его лицу, целовала в лоб, в глаза, в щеки и приговаривала: «До цего зе я люблю этого парниску! Ух, съем сейцяс, съем! А ты любись Зою, любись? А как? Ну-ка покази, как?»

И он обхватывал ручонками ее шею и изо всех сил прижимался к ней легким своим тельцем.

Зоя, так и оставшись одинокой, — в таком уж году родилась несчастливом: в двадцать третьем, — и потом, когда он стал взрослым, любила его по-прежнему, как родного.

Бывало, идет он мимо ее окошек в простиранных до голубизны занавесках, на станцию идет после каникул или после праздника какого, в институт возвращается. Она выскочит в одном платье за калитку, скричит:

— Володя, подожди-ка! Вот возьми-ка! — И давай рассовывать по карманам его рюкзака свертки с шанежками, с салом, с яичками.

— Зоя, — смущался Владимир. — Ну, зачем ты? Мама мне все дала.

— Бери, бери! Мама… Мало ли что! Мама… Одна двоих вас тянет — бери, бери…

— Зоя… Зоя… Не дождалась, — склонился и над этим холмиком Владимир, коснулся жестковатой травы.

А вот и дружок его старший, как теперь бы сказали — наставник, Вася Козлов. «Совсем мальчишка, — всмотрелся в фотографию Владимир, — а тогда казался таким взрослым. Еще бы: мне лет восемь было, а ему уж лет пятнадцать… А ведь героем ты погиб, Вася, героем… И жил коротко, но уж так упорно-целенаправленно… В пятнадцать лет таким мудрым казался… Потому и помнишься всегда».

Дома их, Васин да Володин, на разных улицах стояли, а огороды только узенькой межой разделялись. Вот работают, бывало, они каждый на своем, картошку, к примеру, окучивают. Устанет Володя, уж бы и отдохнуть пора, посмотрит на старшего товарища — тот как заведенный. Дальше Володя тяпает. А потом все же не выносит: опрокинется на траву межи, в летнее небо засмотрится, а спина, руки-ноги ноют-отдыхают.

— Что? — подойдет к нему Вася. — Как дела, мужик? Ух ты! Да неужели ты сёдни стоко окучил! Пол-огорода, однако! Вот это работник! Я в твои года так не мог, я пожиже был. Пойду, однако, догонять мне тебя надо, а то ведь куры засмеют…

И будто бы и не бывало усталости от похвалы такой — вскакивал и Володя, и заходит в руках его тяпка, заходит без передышки.

— Ты токо руки береги, — наставляет его Вася,—

Крепче тяпку-то держи, чтоб она у тебя не вихлялась в ладошках, а то в кровь измозолишь руки-то. И литовку, когда придется, лопату, все покрепче держи…

Измотает Володю неутомимая тяпка, уж и в глазах темно. И тут вдруг откуда ни возьмись — дождичек нагрянет. Он в баню к Васе.

Но и в бане не сидит тот без дела. Всегда у него там книжка про запас. Пока скороспелый этот дождичек пошаливает на огородах, читает Вася, сидя у подслеповатого окошечка. Володя не мешает ему. Спросил раз: «Вася, ты когда школу кончишь, в город уедешь?» — «Уеду». — «Насовсем?» — «Нет, учиться. Выучусь на агронома и вернусь». — «Не вернешься, — уверенно сказал Володя. — Вон ты какой умный! Такие все по городам разъезжаются!»

Оторвался Вася от книги, и в полумраке бани Володя увидел, как сцепил он зубы, аж желваки на худых щеках заходили: