Изменить стиль страницы
…Как деревья утешают,
Как смягчают сердца муки…

Все зовут, зовут, манят куда-то кудрявые затылки молодых тополей.

…Было начало июля, и Виктор Макарович не надеялся застать ее в школе. Но только что закончились экзамены, и Елена Андреевна писала в пустом классе отчеты, характеристики.

Она ничуть не изменилась за эти годы. Только вот очки… Она сняла очки, улыбнулась ему спокойно, как будто он был не он, а один из родителей ее учеников, сказала приветливо!

— A-а, это вы? Как интересно! Какими судьбами? Проездом, наверно?

— У нас здесь семинар…

— Как интересно!

Это «как интересно» она повторяла как-то немного равнодушно, не отрываясь от тетради, словно то, что он здесь, перед ней, совсем ее не касается. Это обижало его, сердило.

Наконец она освободилась. Школа находилась рядом с городским парком, и, не сговариваясь, они пошли туда. В парке было пусто, разморенные теплом, сонно шелестели деревья. «Зачем я приехал? — думал Виктор Макарович, — Зачем? Жило в душе светлое чувство, даже не мечта — выдумка. Теперь и этого не будет…»

Так шли они по аллее запущенного парка и молчали. И это их молчание передалось парку. Глухо стало кругом, мрачно. И вдруг в небе запосверкивало, запогромыхивало. Короткий порыв ветра приблизил грозу, и по плечам, по головам шлепнули первые крупные дождины.

Тут только они словно пришли в себя. Остановились, посмотрели друг на друга: ни плащей у обоих, ни зонтов, он в летней рубашке, она в легком платье. «А глаза у нее все-таки синие», — ни к селу ни к городу подумал он, и от этой мысли защемило, защемило в груди.

Дождь припустил, и он, схватив ее за руку, увлек ПОД разукрашенный и успевший вылинять грибок на детской площадке. Вместе с дождем пришла прохлада, и они сидели, тесно прижавшись плечами. Кругом бушевала стихия: вспыхивали молнии, угрожающе раскатывался гром, шумел ливень.

А на душе Виктора Макаровича вдруг стало так покойно, что захотелось закрыть глаза и сидеть под грибком долго-долго — всегда, ощущая тепло, струящееся прямо в сердце. Он и правда закрыл глаза и даже начал думать. И думал он о том, что человек живет обычно либо прошлым, либо будущим. И что вот он, немолодой уже, пожалуй, впервые не хочет и думать ни о прошлом, ни о будущем, что он живет сейчас, сию минуту…

Они сидели на этом сухом пятачке, отгороженные от мира белым ливнем.

Да, он, Виктор Макарович, живет сейчас, сию минуту полно, он богат и щедр, как вот этот ливень.

«Неужели есть люди, которые живут вот так всегда? — думал он. — Вот так глубоко ощущая мгновение?» Сколько же тогда таких ливней пропустил он, сколько снегопадов, рассветов, закатов, запаха речной воды, сереньких моросящих дней, стеклянного блеска асфальта в мареве зноя…

И еще он думал о том, что вот-вот кончится дождь, они выйдут из-под грибка, попрощаются у ворот парка. Кончится его командировка. Он уедет отсюда. И будет все как всегда. За окном его кабинета тополя, как и прежде, будут звать, манить его в этот вот день, в этот ливень.

Плечо ее вздрогнуло. Она плакала. Он нашел ее руку с маленьким бугорком мозоли на среднем пальце. И так они сидели — в руке рука.

А дождь все не унимался, пузырился в лужах, обещая быть нескончаемым…

1982

Улица Сергея Есенина

Памяти учительницы моей, ленинградки Александры Николаевны Мухиной

Секретарь парткома Василий Петрович разыскал ее по телефону, когда они уже «гастролировали» в пятой точке, в самой дальней в их совхозе деревне Сосновке.

— Елена Петровна-а! — сразу узнала она его заранее уговаривающий голос. — Ну, как вы там? — издалека подкатывал парторг: значит, нужна она, по пустякам бы не отрывал. — Ребятишки не застудились?

Про это спрашивал не случайно. Среди июля, как это частенько бывает на Среднем Урале, на целую неделю вдруг налетела, ровно в гости, незвано-непрошено студеная осень. И будто ясно, солнечно, покойно так день начинался. А к полудню сначала небольшими партиями, потом все гуще, гуще появлялись с одной стороны горизонта округлые, непривычно подвижные, слегка подсиненные снизу и оттого зловещие облака. Их становилось все больше и больше. Они начинали теснить, толкать передние, те низко, тяжело повисали над землей. Но не проливались дождем или (боже упаси!) градом, а только дышали на нее холодом, торопясь через все небо к другому его краю. Будто какой-то невидимой фабрике было дано задание выпустить за день многие тонны таких облаков. И фабрика работала, работала, а, похоже, никому не нужна была ее работа. И только уже после заката в противоположной стороне неба невидимый заказчик принимал наконец эту продукцию, партия за партией, и складывал где-то там, за горизонтом, в невидимые лари. И небо опять синело обещающе спокойно. А на другой день все повторялось. Было обидно: ведь вряд ли осенью заглянет к ним июль.

— Нет, — ответила парторгу Елена Петровна, — никто пока не застудился. Велела всем взять с собой теплую одежду…

— Елена Петровна-а! — приступил наконец Василий Петрович к главному. — Тут вот какое дело… Тут Киношка наша объявилась…

— Ну? Лариса Степановна? — обрадовалась Елена Петровна, — Так посылай ее к нам! Мы здесь еще побудем!

— Да нет ее, не приехала, звонила только. Завтра опять, сказала, позвонит. Ее знаешь что заинтересовало? Нюх, я тебе скажу, у ней! Так вот дело-то какое: улица, говорит, Есенина ваша из ума не идет. Сколько, говорит, городов, деревень на Урале проехала, а не встречала, мол, с таким названием улиц. Так не скрывается ли, мол, за этим какая история… Ну, я сказал: с этим к тебе, мол, надо. Ты как на это дело смотришь?

Неожиданно больно ворохнулось сердце.

— Молчишь? Так что сказать ей — приезжать, нет? Она ведь дотошная, всех обзвонит, от нее не скроешься…

— Пусть едет.

«Киношкой» да еще «нашей» прозвали в их совхозе журналистку областного телевидения Ларису Степановну Гусеву. Совхоз их от центра далеко, ближе — и, однако, километров на двести — другой областной город, пограничные они как бы. И говорили о них редко: в сводках областной газеты промелькнет когда название совхоза, по радио ли об итогах года в двух словах расскажут, телефонные сведения соберут. А она, Киношка-то, набрела на них, натакалась. И с той поры дружбу с ними водит. Прославился совхоз не на область — на всю страну. По первой программе не раз уж фильмы и про Ефросинью Егоровну, и про сестер Горбуновых показывали. Да и то — давно пора. Что заслужили, то заслужили. Ефросинью Егоровну с войны самой председателем сельсовета избирали. В семьдесят пять лет на пенсию ушла, а дома не сидится — все на людях.

И сестры Горбуновы с девчонок с коровами да с коровами. И работящие, и певуньи, и с любым-то горем-бедой к ним стучись — безотказные.

Лариса Степановна (Киношка-то) сама в деревне выросла, знает, как и о чем речь повести, чтобы, значит, раскрылся человек, самим собой на экране был. До сих пор любит Надёжа (это так Горбунову-старшую в деревне кличут) рассказывать, как Киношка ее корову доила. Пришла Лариса Степановна знакомиться с будущей своей героиней не на ферму, а домой. Входит во двор, а Надежда с подойником. «Доить наладилась, вы уж подождите маленько, я скоро управлюсь». — «Ой, — Киношка ей в ответ. — А спокойная ваша корова?»

— Да ничего, вроде смиреная была, — засмеялась Надежа.

— А можно я попробую, умела раньше-то…

Подала ей Надежа подойник, ждет, что из нее родится: не поверила, больно по-городски выглядывала гостья-то.

Та стульчик подставила к боку коровы, неуверенна к соскам потянулась. Писклявенько зачиркало молоко о подойник. Смиреная, смиреная, а запереступала с ноги на ногу коровушка. Надежа на подмогу было кинулась, а городская-то как прикрикнет вдруг на буренку: