Изменить стиль страницы

Николай Сергеевич говорил не спеша и подробно, и Леонид мог смотреть в его увеличенные очками глаза и совсем не воспринимать смысла слов, а только, подчиняясь ритму беседы, вслушиваться, вслушиваться в себя.

Это стало в последние дни каким-то наваждением.

«Что меня так к ним привораживает? Я, кажется, хочу их писать. Но не портреты. Их надо вместе, только вместе… A-а, вот это меня и держит около них — их родственность во всем, они словно единый организм. И не потому, что стары, привыкли. Они всегда были единым целым. Что-то очень важное и главное для них, что-то очень большое объединяет их».

Невозможно представить, например, чтобы они могли ссориться, как ссорятся до сих пор его родители: обидно, зло, с укорами, с надрывами. Потом по необходимости мирятся, но еще долго оба разговаривают, не глядя друг на друга, с бесконечными возвратами к недавней ссоре. Медленно, постепенно устанавливается наконец обыденная полоса скучного равнодушия их друг к другу.

Наверно, поэтому Леонид и женился поздно.

К счастью, расстались они с Надеждой до того, как могла начаться, как теперь говорят, жизнь в полосочку: то полоса надрывов, то полоса равнодушия.

Он вдруг словно въяве услышал категоричный голос своей бывшей жены: «Что значит — не работается? Сядь, подумай, составь план…»

— Ленечка, — вернула его из задумчивости Варвара Алексеевна. — Чай простыл, налить вам горяченького?

— Спасибо. — И неожиданно спросил: — Варвара Алексеевна, Николай Сергеевич, а вы когда-нибудь ссорились? Так, чтобы как у Достоевского?

— Как у Достоевского? — взглянула Варвара Алексеевна на мужа. — Что-то не припомню…

— Было, — улыбнулся Николай Сергеевич.

— Как у Достоевского? — не поверила она.

— До полного то есть разрыва, я подчеркиваю. Не припомнишь? А когда ты себе имечко-то новое придумала?

— Ох, — засмеялась Варвара Алексеевна. — Так это же до нашей с тобой свадьбы было! Ох, когда это было-то! — И стала рассказывать: — Варвара — это мое, так сказать, дореволюционное имя, попом дано, церковью. А вступая в комсомольскую ячейку, я решила навсегда и полностью порвать со своим прошлым. И даже имя себе новое придумала — Дида! Знаете, что это значит? Долой империализм, долой анархию! ДИДА! Вот так! И в паспорте исправила. Так все меня и звали — Дида, потом Дида Алексеевна. К Варваре я вернулась уж после второй мировой войны. Ладно уж, сказала Николаю Сергеевичу, разрешаю, по знакомству, называть по-старому— Варей. Да у него уж не получалось, привык. Дида и Дида… А тогда… Ох, и бурное тогда было объяснение. Или я, или твое имя — ДИДА! Так был поставлен вопрос этим молодым инженером. В ответ я придумала и ему новое пролетарское имя. Знаете какое?

Николай Сергеевич трясся от беззвучного смеха.

— Даздравмирр! Два «р» в конце, Даздравмирр! Да здравствует мировая революция! Долго шла у нас тяжба. По поводу Даздравмирра я ему уступила, а Диду отстояла. На том и порешили…

«Я буду их писать, — радостно плеснулось сердце. — Но где, когда, ведь скоро разъедемся…»

— Ленечка, — словно подслушав его мысли, сказала Варвара Алексеевна, — Приезжайте к нам. По возвращении отсюда мы с Николаем Сергеевичем решили приобрести недорогой, но довольно милый домик в деревушке на берегу речки. Поскольку лучшую половину жизни мы уже прожили, так теперь уж захотелось поближе к траве поселиться, к лесу, к птицам… Николай Сергеевич решил наконец оставить работу…

— Своих ребяток, скажи, какая уж там от меня работа: так, совет дашь, слово скажешь, ну, не отпускали

«…Что мне хочется сказать? Что?» — думал, шагая по мокрой гальке, Леонид. — Что они молоды, что они полны жизни. Покупают домик, будто у них все впереди. А у них все-все позади. Ведь по семьдесят пять. Николаю Сергеевичу даже больше, наверно… Дида и Даздравмирр! Что же я хочу сказать? Что-то значительное бы… Как море. Как горы. Как звезды. Звезды здесь крупные и так близко. Близко… да, близко. Они, мои старики, так близко к тому, что пугает испокон любого смертного. Мужество… Я напишу мужество стоящих на краю.

Его колотило. Но не от холода, хотя в воздухе в эту пору было всегда холоднее, чем в воде. «Кажется, нашел», — счастливый и усталый, как после тяжкой, но любимой работы, опустился он на влажную холодную гальку. Тут же вскочил, сбросил шорты и — в воду! Любителей вечернего купания хватало. То там, то здесь поплавками покачивались в резиновых шапочках головы плывущих, кто к берегу, кто от берега.

Он перевернулся на спину. Близкие звезды беззастенчиво всматривались, казалось, в самую его душу. «Нашел! — ликовал Леонид. — Теперь ох и поработаю! Вот только решить бы с сюжетом, с композицией… Главное — есть о чем!»

Правда, первая его картина и пока единственная, как любят говорить критики, удачно заявившая о нем, начиналась сразу с сюжета.

Однажды в каком-то деревенском доме он увидел фотографию на стене под стеклом. Молодая женщина в вышитой блузке стояла рядом с мужем, положив на его плечо руку.

А на коленях отца, свернув калачиком пухлые ножонки, уютно устроился годовалый или чуть старше пацан. То ли он плакал перед тем как сняться, или это было в характере юного гражданина, но выражение его лица поразило Леонида. Показалось ему, что мальчишка тот не по возрасту скорбно и проницательно смотрит в мир.

— Что за пацан? — спросил Леонид хозяйку.

— A-а, да это сынок наш старшой, Данька. Механизатором у нас в совхозе. Довоенная еще карточка-то… меня так уж и не признать на ней…

И сразу пришло решение. Полотно потом так и называли в рецензиях, устных отзывах — «Довоенная фотография». Леонид же называл свою первую работу так: «Мама, папа и я. 21 июня 1941 года».

Счастливые лица молодых родителей и контрастом — глаза ребенка, словно детским своим наитием предугадывающие беду. Так было тогда.

А что же теперь? То, что наполнило его до краев радостью, надеждой, тревогой, нетерпением, еще было нечто бесформенное, неясное, неувиденное…

— Вы так долго лежите на воде и почти не шевелитесь. Вы не уснете? — спросил вдруг девичий голос: оказывается волна незаметно принесла его к самому берегу. — Вы прощаетесь с морем? — вздохнула девушка. — Я тоже попрощалась. Монетку в целый рубль бросила, не пожалела! Может, море запомнит и сделает так, чтобы через год я опять приехала сюда…

Конечно, ее лицо, освещенное морем, было таинственно и прекрасно.

— Нет-нет, не выходите из воды: здесь ветер, простудитесь! Я видела — вы без халата. Побудьте, пожалуйста, еще немножечко в воде, а я вам что-то скажу, — прошептала она. — Завтра утром, когда вы еще будете спать, я улетаю. Поэтому в темноте мне ничего не стоит сказать, что я… А я в вас влюбилась, вот! Вы какой-то не такой, как все. Бродили по берегу с грустными-грустными глазами и спасали медуз. А я их ужас как боюсь! И даже не купаюсь, если их много в воде. А завтра я улетаю. Пожалуйста, я вас очень прошу: когда будете прощаться с морем, бросьте тоже рубль, не пожалейте! И тогда мы, может, встретимся здесь с вами…

Едва закончив свой монолог, девчонка, блеснув зубами мулатки, расхохоталась безмятежно и, завернувшись в длинный теплый халат, шлепая по песку резиновыми тапочками, помчалась к корпусу.

— Ах ты озорница! — запоздало вспомнил Леонид девушку, при встречах скромно опускавшую глаза, и вдруг понял, что она, сама того не понимая, помогла проясниться, вылиться в конкретный образ тому, что бродило в нем и вызревало.

Он увидел их, своих стариков, стоящими на краю берега. Нет, он поставит их вон на тот мыс, чтобы жило, работало вокруг них море, чтобы неудержимо, неостановимо устремлялись к берегу волны, взъерошиваясь непокорными белыми загривками. Они будут смотреть в эту бушующую стихию, поддерживая друг друга, светло веря в то, что еще не раз вернутся сюда…

И как только он увидел их одинокие фигурки на фоне могучего плеча горы, у края вечно живого моря, понял: теперь уж не успокоится, пока не приступит к работе.

Обняв мокрые колени, он долго сидел так, не чувствуя ни холода гальки, ни свежести ветра. «Прощание с морем…» А может — «Прощай, море». Или еще как-нибудь… Теперь это было неважно.